Я накрепко запомнила строчку из нашего учебника: женщине с ребенком «важно создать окружающую обстановку, способствующую полной безмятежности». Что ж, наша палата-времянка скорее могла вызвать раздражение: помещение было тесное, на тумбочках около кроватей стояли лампы на батарейках вместо обычных электрических ночников, у нас имелись раковина и окно, но не было камина, поэтому, чтобы пациентки не мерзли, их приходилось укутывать в одеяла.
Вначале здесь стояли две железные койки, но на прошлой неделе нам удалось втиснуть между ними и третью – чтобы принять Эйлин Дивайн. Едва войдя в палату, я сразу посмотрела на нее, лежавшую на центральной койке, между Айтой Нунен, похрапывавшей слева, и Делией Гарретт справа: Делия в халате, закутанная в одеяло, с шарфом, обмотанным вокруг шеи, читала журнал. Но средняя койка пустовала и была застелена чистым бельем.
Кусок хлеба колом встал у меня в глотке.
– Торговка ведь была слишком больна, чтобы ее выписали? – Не опуская журнала, Делия Гарретт злобно посмотрела на меня.
Ночная сиделка поднялась со стула.
– Медсестра Пауэр!
Сестра Люк.
Работу в родильных отделениях церковь считала неприличной для монахинь, но, учитывая нехватку акушерок, главной медсестре удалось убедить монашеский орден направить сестру Люк (опытную сиделку) в родильное/инфекционное отделение. Временно, как все говорили.
Мне не хватило духу произнести вслух имя Эйлин Дивайн. Я допила какао, которое теперь горчило, как желчь, и ополоснула чашку под краном.
– Сестра Финниган еще не приходила?
Монахиня указала пальцем на потолок.
– Вызвали в родильное.
Это прозвучало, как один из веселых эвфемизмов, которыми Гройн заменял слово «смерть».
Сестра Люк поправила эластичную ленту повязки на глазу – и напомнила мне марионетку, дергающую за собственные ниточки. Как и многие монахини, она добровольно пошла на фронт, и после того как ей взрывом шрапнели выбило глаз, вернулась домой. Между белым платком-покрывалом и белой маской виднелся лишь участок кожи – островок вокруг уцелевшего глаза.
Сестра подошла ко мне и, кивнув на пустую кровать, тихо произнесла:
– Бедная миссис Дивайн впала в кому около двух часов ночи и в половине шестого испустила дух, requiescat in pace.
И торопливо осенила крестным знамением свой белоснежный нагрудник.
При мысли о несчастной Эйлин Дивайн мое сердце сжалось. Костлявая дурачила всех нас. Так в тех краях, где я выросла, мы, дети, называли смерть: костлявая, всадница-скелет, которая, держа ухмыляющийся череп под мышкой, объезжала один за другим дома своих жертв.
Я, ни слова не говоря, повесила плащ с пелериной и заменила вымокшую под дождем соломенную шляпку на белый чепец. Потом вынула из саквояжа фартук и, расправив его руками, надела поверх зеленого форменного платья.
Тут Делия Гарретт выпалила:
– Я проснулась и увидела, как мужчины ее уносят, накрыв ей голову простыней!
Я подошла к ее кровати.
– Это очень печально, миссис Гарретт, но грипп глубоко засел у нее в легких и в конце концов заставил сердце остановиться.
Делия Гарретт, содрогнувшись, шмыгнула носом и отбросила со лба мягкий локон.
– Мне вообще не нужно было ложиться в больницу. Мой доктор сказал, что у меня легкая форма.
С тех пор как она прибыла к нам вчера из протестантского родильного дома, опекаемого ее достославной Церковью Ирландии, где двух сиделок-акушерок разом свалил грипп, Делия Гарретт постоянно повторяла эту фразу. Она появилась у нас в шляпке с лентами и в перчатках, а не в стареньком платке, как большинство наших пациенток; это была двадцатилетняя особа с южнодублинским аристократическим говором, вся из себя шикарная.
Сестра Люк стянула за рукава свой плащ-макинтош, потом сняла с крючка широченную черную пелерину. |