— Нет! Нет! — послышался в ту же минуту скорее стон, нежели голос бросившейся вперед Дорушки. — Нет! Нет! Ради бога! Не она это, не Дуня… Я… Павла Артемьевна, я… разбила куколку вашу… Я виновата… Меня накажите! Меня!
Теперь слова лились фонтаном изо рта побледневшей не менее Дуни Дорушки. Девочка тряслась, как в лихорадке, стоя между надзирательницей и вконец уничтоженной маленькой подругой. Она молитвенно складывала ручонки, протягивая их к Павле Артемьевне, а большие, обычно живые карие глазки Дорушки без слов добавляли мольбу.
Что-то трогательное было во всей фигурке самоотверженной девочки, и это «трогательное» толкнулось в сердце черствой и обычно немилостивой надзирательницы.
Она положила руки на плечи Дорушки и произнесла, отчеканивая каждое слово и зорко, пытливо глядя ей прямо в зрачки:
— Это правда, Иванова, это сделала ты?
Карие глазки заметались, забегали между темными полосками Дорушкиных ресниц.
Бледные щеки девочки залило густым, алым румянцем.
— Тетенька, простите… Павла Артемьевна, голубинька, простите, виновата! — залепетала Дорушка.
Надзирательница ближе придвинула свое свежее розовое лицо к испуганному личику Дорушки.
— Это не ты сделала, а Дуня! Скажи… — прозвучал громко и отчетливо ее энергичный голос.
Зеленая комната ходуном заходила в глазах Дорушки… Волнение девочки было ей не под силу. Дорушка зашаталась, голова у нее закружилась, наполнилась туманом Ноги подкашивались. Непривычка лгать, отвращение ко всему лживому, к малейшей фальши глубоко претила честной натуре Дорушки, и в то же время страх за Дуню, ее любимую глупенькую еще малютку-подружку заставляли покривить душой благородную чуткую Дорушку.
Быстро мелькнула в сознании девочки молния-мысль:
«Если скажу, что я, мне попадет меньше… Я — рукодельница, Павла Артемьевна меня скорее простит… А Дуню она не любит и накажет строже. Ах, Дуня! Бедная Дуня!»
И обливаясь потом, с опущенными в землю глазами Дорушка прошептала чуть слышно:
— Я разбила… Меня накажите… Я виновата, Павла Артемьевна!
Что было потом, Дорушка и Дуня помнили смутно. Как они вышли от надзирательницы, как сменили рабочие передники на обычные, «дневные», как долго стояли, крепко обнявшись и тихо всхлипывая в уголку коридора, прежде чем войти в рукодельную, — все это промелькнуло смутным сном в маленьких головках обеих девочек. Ясно представлялось только одно: счастье помогло избегнуть наказания Дорушке, да явилось сознание у Дуни, что с этого дня маленькая великодушная Дорушка стала ей дороже и ближе родной сестры.
Глава двенадцатая
— И сказал господь Каину: — Каин, где брат твой Авель? — И отвечал Каин: — Господи! Я не слуга брату моему. — Тогда…
Голос отца Модеста звучит глуховато, резко, без тех теплых модуляций и переливов, свойственных священнику. Затаив дыхание, слушают рассказ стрижки. Глазенки их, горящие вниманием, жадно прикованы к устам законоучителя. Заалевшиеся личики пылают…
Простым, доступным детскому пониманию языком излагает отец Модест своим малюткам-слушательницам историю Каина и Авеля. Внимательно слушают его рассказ стрижки.
Притихла бойкая Оня Лихарева… Потупила живые лукавые глазки. На задорном, своенравном лице Вассы Сидоровой застыло странное недетское выражение угрюмой вдумчивости… Беленькая, нежная, хорошенькая Люба Орешкина, кажется, забыла о том, что она Любочка — приютская «красоточка», попечительницына любимица, и вся ушла с головою в занимательный, поучительный и страшный своим трагизмом рассказ. |