Затаив дыхание, на цыпочках воспитанницы переступили порог огромной комнаты. Гости попечительницы с чашками кофе в руках сидели здесь на низеньких диванах, табуретах и на золоченых стуликах, уставленных вдоль стен. Барон Вальтер Фукс был за роялем.
Как испуганное стадо барашков с недоумевающими глазами, сбившись в кучку, девочки столпились у дверей. То, что услышали они, казалось, было выше их понимания. После скромной музыки тети Лели, игравшей им бальные танцы в досужий вечерний час, после грубого барабанения по одной ноте Фимочки во время часов церковного и хорового-светского пения, игра юного Вальтера казалась им как будто и не игрою; это было пение вешнего жаворонка в голубых небесных долинах, быстрый, серебряный, журчащий смех студеного лесного ручья, тихое жужжанье пчелки над душистой медвяной розой, ясный, радостный говор детишек и шум отдаленного морского прибоя вдали.
Потом неожиданно тихая мирная музыка перешла в бурные, грозные раскаты грома… в сверкание молний на почерневшем пологе неба, в бурные вихри, гнувшие столетние дубы до самой земли, и чей-то рыдающий вопль, исторгнутый из недр надорванной осиротевшей души.
Громче, громче становился этот вопль… Все слышнее и реальнее звучал он в звуках рояля. Из глубины рыдающей симфонии он перебежал в залу и потряс ее своды, зловещий, источный, рыдающий голос человеческого горя и неописуемого страдания…
Занятые неземным исполнением божественной, бессмертной симфонии, передаваемой Вальтером, присутствующие не заметили, как невысокая фигурка девочки с короткими вихрами черных волос, с горящими, как звезды ночного неба, глазами рванулась вперед… На цыпочках перебежала она залу и очутилась в углублении ребра рояля, прямо перед бледным, вдохновенным, поднятым кверху и ничего не видевшим, казалось, сейчас взором юного музыканта.
Горящие глаза девочки впились в это светлое, вдохновенное лицо, на котором переживалась теперь целая гамма ощущений.
В разгоряченной головке зароились недавние пережитые впечатления: такая же нарядная огромная зала в барском имении. Такой же рояль… Но за ним не этот бледный красивый юноша, а представительная, полная фигура дамы, генеральши Маковецкой… Но та же симфония, та же… И исполнение такое же… Та же игра… Тот же гимн жаворонка в поднебесной выси… те же переливчатые серебряные трели ручейка, тот же победный вихрь перед бурей, те же жуткие грозовые раскаты вдали… И тот же вопль людского горя… Все то же… Но нет уже в живых прежней исполнительницы этой божественной музыки. Она умерла, зарыта в могиле… И никогда, никогда не вернется к своей приемной дочурке она…
Острая, жгучая тоска… Боль пережитых воспоминаний… Сожаление о минувшем… Все это вихрем поднялось из глубины детской души и закружилось, и завертелось, и зашумело в ней, наполняя неописуемым страданием эту бедную маленькую душу!
И когда раскаты отдаленного грома затихли, умерли в их мрачных аккордах и снова где-то вдали заиграл рожок пастушка, собиравшего привычной музыкой разбежавшееся среди бури перепуганное стадо, Наташа рванулась еще ближе к роялю, с силой ухватилась обеими руками за руки музыканта и, сорвав их с клавиатуры с рыданием, потрясшим все ее существо, истерически закричала:
— О, перестаньте… Я не могу… не могу больше… Это играла моя покойная maman. Моя maman дорогая! — прорыдала она голосом, полным недетской муки переживаний и отчаянной, острой тоски.
И, закрыв лицо руками, опустилась на стул подле рояля.
— Боже мой! Да ведь это Наташа! Девочка милая, где же твои кудри… И это платье? К чему такой маскарад?
Высокая полная старая дама в сером шелковом платье наклонилась над плачущей.
Ее доброе лицо с длинным, типично армянским носом, с большими грустными восточными глазами и маленьким ртом с недоумением и тревогой приблизилось к девочке. |