Их совершенно не интересовала политика, как и новости за пределами Мосона. Иногда мать слушала по радио классическую музыку. Но чаще и она, и я молча читали книги.
Примерно так же проводила время и Алиса: если не занималась уроками и не гуляла в саду, она читала или смотрела в окно. В свои четырнадцать лет она явно духовно переросла своих сверстников, в то время как я еще не дотянулся до них. Незадолго до нашей встречи — она предпочитала именно это слово — я пытался разжечь в себе интерес к року. Но узнав, что Алиса совершенно равнодушна к поп-музыке — она писала, что после тяжелого рока у нее болит голова, как будто она выпила слишком много кофе, — я оставил эти попытки. Я вообще перестал подражать кому бы то ни было. Вместо того чтобы понуро слоняться по школьному двору, держась подальше от школьных забияк, я проводил обеденные перерывы в библиотеке и делал там уроки, чтобы освободить вечер для писем к Алисе. Постепенно я стал замечать, что меня стали реже задирать одноклассники, а успеваемость заметно улучшилась.
Моя жизнь вне дома была резко ограничена — почти как у Алисы. Меня держал на привязи патологический страх матери за мою безопасность, так что моими маршрутами по-прежнему оставались дорога в школу (и на почту) и обратно. Но теперь, когда у меня была Алиса, я не чувствовал эту ограниченность и часто ловил себя на том, что, глядя из окна, вижу не ржавую крышу гаража господина Друковича, нашего соседа, а пейзажи Стейплфилда.
Разумеется, со временем я захотел большего, гораздо большего: видеть Алису, слышать ее голос, держать ее за руку. Я написал ей, что каждый день молю Бога (хотя не могу сказать, что действительно верую) о том, чтобы ее позвоночник восстановился или чтобы доктора нашли наконец лекарство. «Мне это очень приятно, — отвечала она, — однако я не должна думать об этом. Врачи сказали, что я никогда не смогу ходить, и я уже смирилась». Но я втайне продолжал молиться. Я с радостью потратил бы все свои сбережения на короткий телефонный звонок, но Алиса не разрешала и этого. Она не поощряла — во всяком случае, поначалу — каких бы то ни было проявлений любви и нежности с моей стороны, разве что не возражала против слов «Дорогая Алиса» или «С любовью, Джерард», но тем не менее в каждом письме напоминала, что я для нее самый близкий и дорогой человек.
Между тем она сдержала свое обещание честно отвечать на все мои вопросы по поводу внешности, хотя, как Алиса призналась, они смущали ее. Она написала, что волосы у нее длинные, вьющиеся («кудряшки», иными словами), густые, а цвет «рыжевато-каштаново-коричневый». Еще я узнал, что у нее светлая кожа, темные карие глаза, а нос «довольно прямой, но кажется немного вздернутым». И, поскольку я сам не осмелился бы спросить, она добавила, что ноги у нее длинные, а талия узкая. «Думаю, можно сказать, что я хорошо сложена для своих лет, но ты уже порядком смутил меня, я чувствую, как горят мои щеки. Для одного письма достаточно, больше я ничего не скажу».
Словом, она выглядела как богиня. Богиня, которая носила в основном джинсы и футболки, но иногда надевала длинные платья («вот как сегодня, когда на мне белое муслиновое, схваченное на талии, с мелкими пурпурными цветочками, вышитыми на лифе»). Для меня она была сказочно красива, но по ее письмам я понял, насколько трудно нарисовать словесный портрет человека. Образ Алисы, который я создал в своем воображении, был болезненно хрупким и расплывчатым.
Однажды в школьной библиотеке я нашел книгу с репродукциями, в основном черно-белыми, но среди них попадались и цветные. Книга была новой, и женщины на портретах еще не успели обрести бороды, усы, гигантские груди и смачные гениталии, раскрашенные цветными фломастерами, — хотя книги по искусству не выдавали на руки, это все равно не спасало их от варварского творчества учеников. |