Она зашла в свою собственную спальню, комнату, где жила, когда только начинала работать в «Обозрении», а отец в ту пору вдруг ни с того ни с сего ушел из Министерства обороны. Из зеркала на нее спокойно смотрели ее же глаза. Довольно симпатичная, высокая, худощавая женщина в шелковом плиссированном платье, темно-синем в белую крапинку, аккуратно постриженные волосы густо пронизаны сединой. Комната выходила окнами на север, на дорогу. Родительская спальня и комната на первом этаже — поначалу в ней завтракали, а потом здесь поселилась мать — смотрели на юг, в сад, — из-за этого сада дом и был куплен. Я продам дом, подумала она, осматриваясь в безопасной глубине этой, надо сказать, холодной комнаты. И начну все сначала. Торопиться не буду, сперва все хорошо обдумаю. Комната какая-то безликая, на окнах — гардины из шелка, темно-зеленые. Скрипнула лестница, хотя на нее никто не ступал. Джоанна прошлась и по всем остальным, пустым комнатам. И везде ей казалось, что мать где-то рядом, хотя было ясно, что ее уже нет. Сильнее всего присутствие Молли ощущалось в гардеробной: тут и там под пастельным кримпленом миниатюрных платьев как будто просматривалась все более худая, костлявая фигурка миссис Хоуп. В глубине, в темноте Джоанна разглядела непромокаемый плащ отца и его садовую куртку. Он умер двенадцать лет назад. На полке пылилась его твидовая шляпа, бледно-голубая в елочку. Бо́льшую часть вещей отца за эти годы Джоанна отдала собственноручно: складывала темные костюмы в черные мешки для мусора и везла в Армию спасения. Такие костюмы приходились особенно кстати. В них безработные выглядели прилично на собеседованиях, кому-то, наверное, даже удавалось получить работу. Джоанна никогда не понимала, как могла Молли так спокойно жить среди вещей, когда-то принадлежавших Дональду. Его опустевшую кровать, рядом со своей, мать так и не вынесла: лежала ночью под светом своей лампы с бахромой и клипсой, пила — порой брюзжа, порой благостно — успокоительное «Бенджерз фуд», разведенное Джоанной в молоке, а по соседству, под покрывалом из переливчатого шелка, проступали прямоугольные контуры отцовского матраса, и была такая же настольная лампа с выключателем в форме яйца на шнуре, потушенная.
Теперь пусты обе эти кровати, а заодно и та, на которой Молли спала в последние годы, внизу, в самой симпатичной комнате с эркером, выходящим на лужайку. Весной эркер был увит длинными плетями глициний, а летом вокруг него расцветал жасмин. Материн пеньюар так и лежал в ногах кровати, рядом все еще тикал будильник. В порыве скорби и безудержного желания убрать все это с глаз Джоанна бросила и то и другое в плетеную тростниковую корзину для белья, бледно-зеленую, отделанную тесьмой. Часы проклохтали в знак протеста, и она почувствовала не стесненную чужой сердитой волей свободу, как будто теперь она могла прыгать в этой комнате через скакалку, или прокричать что-то, или покружиться — и никто ее не услышит и не заругает. В корзину отправилась и щетка для волос. Было что-то зловещее и одновременно трогательное в последних седых волосках, поблескивавших среди толстых натуральных щетинок. Она вслушалась в тишину пустой комнаты. За окном, на лужайке, протрещал дрозд. Джоанна стояла в эркере и смотрела, как он выхаживает с деловито-нахальным видом, поглядывая по сторонам. Лужайка пестрела белыми маргаритками и розовыми лепестками, которые совсем недавно благоухали на плетистых розах, увивающих перголу. В саду все цвело в лучах летнего солнца. Под этими розами они с матерью и развеяли прах отца — развеяли молча, так и не сойдясь во мнениях по поводу «садового украшательства». Молли перголу не одобряла, называла ее «отцовской причудой». Слишком она была большой и чересчур выдавалась там, где стояла, в этом мать была права. Но отец любил перголу, любил розы «альбертин», «мадам альфред каррье» и «мадам грегуар стэшлен». Джоанне нравилось думать, что теперь он, возможно, слился в единое целое с этой растительной красотой, с чудесными розами, которые взбирались по деревянной арке, и спускались к земле, и дышали. |