На глухой стене крайнего виднелась почти непременная на любой нынешней помойке меловая надпись «Ельцин — иуда» и рядом — нацистская свастика. Шипел сырой ветер. Фильмы ужасов тут снимать… или про атомную войну…
Ну вот. Стоило тащиться, чтобы убедиться… В чем?
Малянов привалился отсыревшей спиной плаща к гофру кабинки. А где остановка в противоположную сторону, чтобы к метро ехать? Ага, вон. Скорей бы обратно на родной «Парк Победы». Там хоть какая-то цивилизация. Огоньки горят… Люди… Только что, вот буквально только что, людей было слишком много — в метро, на остановке, в автобусе… А теперь совсем не осталось. Вымерли. Мертвая земля под мертвым небом. Две пустыни отражаются друг в друге, как в зеркале… Только из неба, к счастью, не торчит арматура и не сыплются железобетонные обломки. Это только мы умеем. Венцы творения. Нету Вечеровского.
Нету Вечеровского.
Холодно как.
Нету.
Вот и хорошо. Теперь можно ехать домой. Как хорошо будет дома, зная, что я все выдумал и что это просто недоразумение или шутка-прибаутка…
А может, Фил шел сюда, но не дошел? Может, что-то с ним случилось в самый последний момент? Ведь боялся же он кого-то… чего-то… Может, побродить по пустырю?
Может, он… лежит тут где-нибудь… рядом? И даже окликнуть не может?
Нет, это уже идиотизм. Искать неизвестно где, неизвестно зачем, безо всякой уверенности, что это вообще имеет смысл… По жутким этим грязям! Малянов, не сходи с ума.
Само ЛОМО. Значит, не на остановке. Внутри завода? Но как я туда попаду? И он? И где там искать?
Может, просто у самого ЛОМО? Дескать, не на остановке, а рядом с корпусом…
Малянов оттолкнулся плечом от жестянки к пошел к корпусу, ежась от скребущего по ребрам озноба и тщательно выбирая, куда поставить ногу. Выбор предлагался неширокий: лужа — грязь, лужа — грязь; грязь была вязкой, топкой, протяжно чавкала и отдавала ногу неохотно, на каждом шагу грозя схлебнуть с нее обувку.
Мутный темный контур залез в самую середину серого киселя, заменявшего небо, а до стены оставалось метров семь, когда из-за одной из бетонных опор, на которых покоились ряды окон второго этажа — даже про себя не получалось назвать эти бетонные надолбы изящным архитектурным словом «колонны», — выступил человек.
В нем не было ничего от Вечеровского. Многодневная рыжевато-седая щетина на запавших щеках; долгая лысина, разделившая два куста рыжевато-седого мха над ушами; необъятный, складчатый, шелушащийся лоб; заляпанный давным-давно засохшей коричневой краской жеваный плащ без половины пуговиц, под ним — толстый свитер с высоким разорванным воротником… Брюки уделаны глинистыми потеками. Мрачный, загнанный, все время ищущий, откуда ударят, взгляд припертого к стене. Бомж. Такому бутылки по помойкам собирать. Глядеть жутко.
— Я знал, что ты поймешь, — сказал человек. Простуженный, сиплый голос.
Несколько секунд они стояли неподвижно, потом обнялись. И пахло от Фила как от бомжа. Застарелой неряшливой немытостью и нестиранностью, ночевками на чердаках…
— Господи, Фил! — рыдающе произнес Малянов. — Что с тобой? Где ты?..
— Неважно, — отрезал Вечеровский, и это прозвучало как прежде: ни тени сомнения, одна лишь рыжевато-седая уверенность, что, если он сказал «неважно», значит — неважно.
— Тебе что, Фил, жить негде? Так у нас…
— Подожди, Дима, не тараторь. Не надо мне ничего.
Он покусал обветренную, в черно-кровавых нашлепках губу.
— Я написал эту дурацкую записку и позвал тебя сюда, потому что ничего лучше не смог придумать. Мы не шпионы. |