Повсюду были признаки чего угодно, но следов Илдико я не нашел нигде.
Каждое утро я проверял почтовый ящик в коридоре; ее ячейка — «H» — удобно помещалась близ моей, «J». Их разделяла лишь пустая «I». Илдико не появлялась; ее папка и карточка участницы, билетик на экскурсию и приглашение с золотым обрезом на прощальный ужин — маленькие знаки внимания, которые нам любезно оказывают на таких мероприятиях, — остались не востребованы. Не было ее, конечно, и на выступлении вашего покорного слуги, которое, по правде говоря, прошло весьма удачно и собрало хоть небольшую, но довольно заинтересованную аудиторию. Оно доставило мне самому большое удовольствие. Как я уже сказал, я человек вербальный, а не визуальный. Криминале в Шлоссбурге был совершенно прав насчет того, что маленький мерцающий экран никоим образом не может выразить плод деятельности ума. А вот слова — до некоторой степени, — возможно, могут. Я не ученый, и, конечно, знал я его не настолько хорошо. Читал его я фрагментарно, видел мимолетно, и я не был теоретиком литературы. Далеко не все мне было ясно, но мне было что сказать.
Что я говорил? Я ни слова не сказал, как мог бы год назад, ни про его таинственность, ни про его обманы или же предательства. Говорил я о его творчестве — о великолепной прозе, прежде всего о «Бездомье», о замечательной драматургии, о продуманнейших философских построениях. Благодаря своим поездкам я узнал полезные слова (такие, как Фуко и Деррида, Хоркхаймер и Хабермас), открывающие путь к суровым академическим сердцам. Я указал на историческое место Криминале, охарактеризовав его не как философа периода холодной войны и атомного шпионажа, а как мыслителя времен теории хаоса и видео, рок-музыки и «Сони уокмен». Я говорил о нем на самом деле как о Выдающемся Мыслителе Эпохи Гласности. Никто лучше его не выразил, заметил я, проблемы современного мышления, никто так не сумел сказать о гибели субъекта и о кризисе письма, о самоуничтожении и почти безмолвии постгуманистической эпохи (в академических аудиториях всегда воспринимают этот жребий как вполне естественный). Я говорил о том, что Криминале свойствен был незаурядный дар иронии, своеобразный мостик для преодоления противоречий и той пустоты, которую оставил всем нам мир. Я намекнул (но лишь туманно), как еще на одну из форм иронии, на то, что его собственное «я» не слишком цельно — голова в небесах, ноги в грязи, — и на разрыв между мышлением и исторической необходимостью; подобная ирония, сказал я, часто поражает нас у модернистов и постмодернистов.
Когда потом я, собрав свои бумаги, вышел из сумрачного зала, ко мне подошла темноволосая, небольшого роста женщина и робко предложила выпить вместе кофе из пластиковых чашечек. Я поглядел на ее грудь, как делается в мире конференций, и из карточки узнал, что передо мной профессор Людмила Маркова из Велико-Тырнова, Болгария. Собственное имя — места, а не дамы — заставило меня тотчас же согласиться. Дама увела меня в какое-то гораздо более веселенькое, выдержанное в постмодернистском духе здание, откуда открывалась недурная панорама, и мы расположились с ней в кофейне под зеленой сенью. «Да, вы прочли очень неплохую лекцию, на мой взгляд, вполне деконструктивную, — сказала мне мисс Маркова. — Беда только, что ничего-то вы не понимаете». «Очень может быть, — ответил я. — Я вижу, что вы из Велико-Тырнова, его родного города. Вы его знали?» «Мне слишком мало лет для этого, — отрезала мисс Маркова, — но вы правы, он действительно родился там, в семье металлиста, во времена террора». «Его помнят там?» «Не очень хорошо, — ответила мисс Маркова. — Его отец поддерживал нацистов и был после войны расстрелян как фашист. После этого семья жила не слишком счастливо. Мать заплатила, чтоб он смог поехать в Будапешт и жить там по-другому. |