Предполагалось, что, тотчас по освобождении крестьян, русская земля немедленно запустеет, что Ваньки будут сидеть, задравши на стол ноги, и беседовать об изящных искусствах, что Тришки перестанут чистить сапоги и унавоживать поля, что торговля упразднится, потому что не будет разносчиков, и т. д. «Кто будет сеять, жать, варить и печь, кто будет шапки перед нами ломать?» — спрашивали друг друга испуганные историографы, и к чести их должно прибавить, что никому не пришло на мысль сказать: «Мы будем сеять! мы будем жать!» Однако надежды насчет грубости нравов не выгорели, отчасти, быть может, потому, что тогда еще бодрствовал откуп (все-таки хоть какое-нибудь утешение!), отчасти же потому, что все эти Ваньки и Тришки совсем не так воспитаны, чтобы сидеть задравши на стол ноги и беседовать об изящных искусствах.
Потребовалось другое основание для историографских погибельных предсказаний, а так как жизнь никогда не скупится подачками подобного рода и так как тут же кстати последовало и упразднение откупов, то, на смену грубости нравов, естественным образом явилось пьянство.
И подлинно, вышло нечто весьма подходящее.
В самом деле, представьте себе страну, которой жители поголовно пьяны, в которой господа с утра до ночи пьют мадеру, а рабочий и прочий «подлый» народ сивуху, — какое будущее может ожидать такую страну?
Представьте себе: в этой стране есть правосудие, но оно отправляется в пьяном виде; есть армии, но они защищают отечество в пьяном виде; есть администрация, но она повелевает в пьяном виде; есть, наконец, администрируемые, но они повинуются в пьяном виде… Вы, конечно, скажете, что все это не больше, как плоская и невероятная шутка, что это нелепо волшебное представление, в котором неожиданности и сверхъестественности превращений дозволено заменить здравый смысл, — да̀, это так, это действительно наглая и смеха достойная шутка; но таков именно фон той картины, которую всласть рисуют перед нами историографы.
Если верить рассказам историографов, в губерниях наших происходят чудеса. Опиваются целые деревни; целые села замерзают в бессознательном положении. Удивительно, как только бог грехам терпит! Стыд забыт, понятие о выкупных платежах упразднилось; мужик бросил семью, перетаскал из дома все до последней бечевки и орет в кабаке дурацкие песни. Пресловутая мужицкая полоса лежит в поле непаханою, и ежели на ней за всем тем растет рожь, то не та тучная рожь, которая одним своим видом свидетельствовала о непреоборимой твердости россиян в бедствиях, а какая-то тощая, беспутная. Место семейных добродетелей заменило кровосмешение, место сыновней почтительности — увечье и убийство. Снохачи открыто пристают к сыновним женам и даже не свидетельствуются при этом историческими примерами; жены, без всякого стыда, понимаются с прохожими молодцами и не приводят в свое оправдание que c’est ainsi que cela se pratique dans le monde. Даже невинное детство — и то не избегло общей участи распадения; и оно слоняется по улицам, задеря хвосты и оскорбляя стыдливые взоры проезжающих историографов. Вдали виднеется грозная фигура целовальника, сплошь увешанная синими и зелеными патентами.
— Oú allons-nous? Dieu! oú allons-nous? — восклицает встревоженный такою картиной историограф.
— А вот выпьем мадеры, так оно виднее будет, — цинически отвечает другой историограф.
— Позвольте! Мы исстари были сильны нашими семейными добродетелями — так или нет?
— Это так. Наши бабушки… кроме как куаферов… ни-ни!
— Позвольте! Il ne s’agit pas de cela, речь совсем не о péchés mignons наших бабушек! Я вас спрашиваю, были ли мы сильны нашими семейными добродетелями или нет?
— Что̀ толковать! Уж насчет чего другого…
— Eh bien! je vous le donne en mille… благодаря этой отвратительной сивухе, теперь вы не насчитаете ни одной невинности на квадратную милю! Вы понимаете, куда это нас ведет?
Историографы выпивают по рюмке и впадают в уныние. |