. Что̀ ж вышло? А вот что̀. Первое, служители твои слышали, как ты кричал и шумел, и заключили, что, стало быть, шуметь и кричать можно. Второе, слышавши твои крики, они в то же время видели, что на тебя все-таки никто не посмотрел, а из этого заключили, что ты сечешь, и рубишь, и в полон берешь, а вперед, брат, не подвигаешься! Что малый-то ты, стало быть, дрянь! И первое взяли себе к руководству, а второе к соображению.
Другие-то, другие-то, покорные-то, за что̀ тут страдают?
Верь, Пафнутьев, мне самому тяжело обращаться к тебе с упреком. Я знаю, что ты все-таки Пафнутьев и что твоя бабушка моему дедушке кумой была. Но я вынужден к тому, и вынужден следующим, совершенно несносным обстоятельством.
На днях мы с женой обедаем. Подают суп (стерляжьеи ухи, брат, мы нынче уж не едим: достатки не те), в супе волос.
— Это что̀? — спрашиваю я своего Личарду.
— Волос-с, — отвечает Личарда, да так ведь, каналья, любезно, как будто бы этому делу так и быть надлежит. Стерпел.
Подают жаркое, к жаркому салат (только сию роскошь себе и позволяем, да и то потому, что свои оранжереи есть), в салате червяк ползет.
— Это что̀? — спрашиваю я опять.
— Червяк-с, — отвечает Личарда.
— Червяк-то червяк, да зачем он сюда попал?
— Попал-с, — отвечает Личарда. Опять стерпел.
Подают пирожное, в пирожном мочалка.
— Это что̀?
— Мочалка-с.
— Зачем мочалка?
— Да что̀ вы ко мне пристали!.. — Не стерпел…
На другой день следствие.
И таким образом каждый день. Скажи, Пафнутьев, статочное ли дело так жить?
Я добр; но ежели мне с намерением не дают есть — я свирепею.
Я добр; но ежели встречаю в своей постели битое стекло — я свирепею.
Я добр; но ежели на мое приказание истопить печку отвечают: «поспеешь!» — я свирепею.
Статочное ли дело так жить? — вновь спрашиваю я тебя.
А мы живем. Мы все, потомки бабушки Татьяны Юрьевны, так живем!
И не ропщем, а ждем помилованья.
Не далее как вчера читал я повесть о многострадальном Иове… ах, какая это книга! прочти ты ее, Пафнутьев!
Был вечер, на дворе гудела вьюга; сторожа разбежались (да вряд ли, впрочем, и приходили). Я крикнул: «чаю!» — но ответа не получил, ибо лакейская была пуста. Мы ходили с женой по опустелым комнатам нашего старого дома и рассуждали о том, сколько нужно иметь в наше время терпения, снисхождения и кротости; вдали раздавались голоса детей, укладывавшихся спать, и между ними голос старухи няньки, которая, без всякой робости, кричала: «Цыцте вы, пострелята! и то уж из милости паскудникам вашим служу!» В это время взоры наши упали на книгу об Иове.
Результатом этого чтения было то, что мы вдруг как бы помолодели. Откуда взялась бодрость, надежда, уверенность… даже об чае забыли!
— Ты видишь, мой друг, — говорила жена, — если стада отнимаются, то они же и опять посылаются; если рабы разбегаются, то они же и опять возвращаются! Стоит только подождать…
— Стоит только подождать, — повторил я в сладкой задумчивости.
И затем весь остальной вечер мы были веселы, а за ужином даже вспомнили одного веселого соседа, который всякий раз, как что-нибудь ест, предлагает себе вопрос: а ну, Петр Петров, отвечай: подлинно ли ты галантир или битое мясо ешь? И сам же себе отвечает: нет, не галантир и не битое мясо ты ешь, а ешь ты, Петр Петров, последнее свое выкупное свидетельство!
И еще утешило нас с женою вот что̀: Пафнутьев наш хоть о правах и толкует, однако, коли есть в надежде рубль серебра стибрить, так он тоже малый не промах. |