|
Стояла неподвижно, совершенно сломленная в душе, наконец прошептала:
— Какая красивая… она спит… в подвенечном платье… вуали… венке… Боже!
Из глаз ее покатились слезы. Она опустилась на колени, склонила голову.
И тут же раздался душераздирающий крик Люции:
— Стефа! Стефа!
Вальдемар пошевелился, посмотрел на девочку и вновь уронил голову на сплетенные руки.
Люция потеряла сознание. Ее унесли.
Тишина воцарилась в комнате. Сквозь открытую дверь веранды, задернутую белой занавеской, долетел шум деревьев, и где-то далеко кричали дергачи, луговые музыканты.
XXXI
В четверг, после погребения, Ручаев был объят гробовой тишиной.
По комнатам молча скользили угрюмые слуги. В имении никто не работал, жизнь словно покинула фольварк. Заграничные светила медицины уехали сразу после смерти Стефы, уехали после похорон варшавские доктора, но родные майората оставались в Ручаеве.
По-прежнему распевал на березе соловей — прямо под окном опустевшей комнаты покойной, откуда уже вынесли цветы и погасшие заплаканные свечи.
Птичка рассыпала прекрасные и печальные трели, оплакивая светлую весеннюю душу, ушедшую с этой земли так тихо, оплаканную столькими людьми. Соловью вторило тоскливое гудение пчел, и беззвучно порхали разноцветные бабочки.
Собравшиеся на веранде вполголоса переговаривались.
В глубоком кресле сидела старая княгиня, неузнаваемо изменившаяся за несколько печальных дней. Глаза у нее запали, губы были плотно сжаты. Сгорбленный, еще более постаревший пан Мачей грустно смотрел в землю.
Супруги Рудецкие выглядели столь убитыми горем, раздавленными тяжестью утраты, что никто не мог смотреть на них без слез.
На веранде сидели еще пани Идалия, молодая княгиня и Рита. Брохвич, Трестка и врач княгини перешептывались в сторонке.
Люция захворала, она лежала в постели, заплаканная; княгиня и пани Идалия оставались тут из-за нее. Возле них находились обе юных княжны.
Не было и Вальдемара.
На лавочке под переплетением лоз дикого винограда сидел старичок ксендз, крестивший когда-то Стефу, и тихо всхлипывал.
Вильгельм Шелига, получив от сестры телеграмму, махнул рукой на семестровые экзамены и поспешил из Гейдельберга в Ручаев. Он успел к самым похоронам. Теперь он сидел мрачный, с заплаканными глазами.
Княгиня держала в руке стопу анонимных писем. Губы старушки затряслись, когда она проговорила подавленно:
— Самое страшное — эти письма. Если бы она умерла просто от болезни… Но профессора уверяли, что именно эти письма ее убили.
— Даже не письма — одно, последнее, — решительно сказал старый ее врач.
Панна Рита печально кивнула:
— Вот и я говорила то же самое. Она была очень впечатлительна, крайне чувствительна. Для нее эти письма стали ножом в сердце. Это форменное убийство!
Она и до того пережила невероятный душевный разлад, прежде чем согласилась стать женой майората… И столь великую душу убили, посмев писать ей подобные мерзости!
Она хотела продолжать, но не смогла и расплакалась. Трестка коснулся ее руки:
— Дорогая… не нужно… пожалей княгиню и пана Мачея…
Тогда заговорил пан Рудецкий:
— Вся вина лежит на мне, я не уберег ее от этих грязных листков…
— Пан Рудецкий, не умаляйте вины тех, кто все это писал! — сказал Брохвич. — Майорат предостерегал вас, что правда, но и он наверняка не предполагал, что письма будут столь бесстыдно лживы и столь изощренно коварны… Во всем этом, несомненно, участвовало несколько человек. Каждый из нас знает, кто они. Двух мнений тут быть не может… Автор последнего письма оскорбил еще и всех нас, осмелившись подписаться «от имени всех». |