Он не был достаточно сильным: в своем сердце он был по-прежнему боксером, которого Уайтхед нанял работать телохранителем три десятилетия назад. Сейчас, конечно, он носил костюм за четыре сотни фунтов, и его ногти были так же совершенны, как и его манеры. Но его разум был тем же, что и всегда: суеверным и хрупким. Мечты великих были не для него, так же как и их кошмары.
Вновь Уайтхед поставил преследующий его вопрос.
– Мы выживем?
Теперь Той почувствовал, что должен ответить.
– Все в порядке, Джо. Ты знаешь, что это так. Прибыль растет в большинстве секторов.
Но не отговорки хотел услышать старик, и Той знал это. Он пробормотал несколько слов, оставляя тишину, повисшую следом, еще более пугающей. Пристальный взгляд Тоя был опять направлен в спину Уайтхеда; он смотрел почти не мигая, и в уголки его глаз стал пробираться и вползать мрак из углов комнаты. Он захлопнул глаза. В его голове заплясали силуэты (колесики, звездочки, окна), и когда он открыл их снова, ночь наконец-то вцепилась мертвой хваткой в интерьер комнаты.
Бронзовая голова оставалась неподвижной и когда она заговорила, слова, затронутые страхом, казалось, исходили изнутри Уайтхеда.
– Я боюсь, Вилли, – проговорил он. – За всю свою жизнь я не боялся так, как сейчас.
Он говорил медленно, без малейшей выразительности, как будто он презирал мелодраматичность своих слов и отказывался возвеличивать их в дальнейшем.
– Все эти годы я жил без страха; я забыл, на что это похоже. Как уродливо это. Как это опустошает твою силу воли. Я всего лишь сижу здесь, день за днем. Заперт в этом месте с сигнализацией, оградами, собаками. Я смотрю на газоны, на деревья...
Он действительно смотрел.
– ...и рано или поздно свет начинает угасать.
Он остановился: длинная, глубокая пауза. Только отдаленное карканье нарушало тишину.
– Я могу вынести ночь – она не слишком приятна, но она недвусмысленна. Но сумерки... Когда свет исчезает, и все становится нереальным, неплотным... Только силуэты, предметы, когда-то обладавшие формами...
Вся зима состояла из таких вечеров: бесцветная изморозь, размывавшая расстояния и убивавшая звуки; недели неясного света, когда колеблющийся рассвет переходит в колеблющиеся сумерки и между ними нет дня. Было и несколько морозных дней, как сегодня; унылые месяцы один за другим.
– Я сижу здесь теперь каждый вечер, – сказал старик. – Это испытание, которое я сам себе устраиваю. Просто сидеть и смотреть, как все исчезает. Не поддаваясь этому.
Той ощутил всю бездну отчаяния Папы. Он никогда не был таким раньше, даже после смерти Иванджелины.
Снаружи и внутри было уже почти совершенно темно; без света фонарей на лужайках земля была черна, как деготь. Но Уайтхед все еще сидел, глядя в черное окно.
– Все это там, конечно, – сказал он.
– Что?
– Деревья, лужайки. Когда завтра наступит рассвет, они будут ждать.
– Да, конечно.
– Знаешь, когда я был ребенком, я думал, что кто-то приходит и забирает мир на ночь, а потом возвращается и разворачивает все это на следующее утро.
Он поерзал в кресле; его рука потянулось к голове. Невозможно было разглядеть, что он делал.
– То, во что мы верим детьми, никогда не оставляет нас, правда? Оно просто ждет, когда настанет время прикатиться обратно и когда мы начнем верить в него снова и снова. Все тот же старый клочок земли, Билл. Понимаешь? Я имею в виду, мы думаем, что мы двигаемся вперед, мы становимся сильнее, мудрее, но все это время мы по-прежнему стоим на том же клочке земли.
Он вздохнул и повернулся взглянуть на Тоя. Свет из холла струился сквозь дверь, которую Той оставил слегка приоткрытой. В полоске света, даже через всю комнату, было видно, что глаза и щеки Уайтхеда покрыты слезами. |