|
Вгляделся я — и опять вывернуло меня наизнанку. У него из этой смрадной поганой пасти торчали чьи-то руки, ноги, головы изуродованные. Видать, не просто время терял, на меня поглядывая, а еще и жевал кой-кого из грешников, мать ихнюю! Не жаль мне их было, но гадко и мерзко стало! Лучше в пасть крокодилу, динозавру какому-нибудь, только не в эту дьявольскую, поганую и сверкающую, смрадную и дымящуюся. И тут он облизнулся вдруг. Но как! Длинный зеленый раздвоенный язык обмахнул шершаво-слизистой теркой ужасную рожу, только посыпались вниз чьи-то отгрызенные и перекушенные головы и кисти.
Завыл я от тоски. Почувствовал, что и меня не минует чаша сия. Но никто не тянулся ко мне, чтобы сожрать, заглотнуть в пасть. Наоборот, заметил я, что все эти тринадцать чудовищ время от времени нагибались вниз и сквозь какие-то щели с шумом и сопеньем втягивали в себя чего-то розовое, извивающееся. И увидел я, что это были людишки — жалкие, беззащитные, все как один выбритые наголо. Вот их-то и жевали, их и выплевывали потом — и главное, все как-то между делом, как, скажем, какой-нибудь мужик или баба семечки лузгают, а сами болтают, по сторонам глядят…
А голос опять гвоздем в мозг:
— Не будет тебе никакого Суда. Не достоин ты его, червь!
И вдруг ожила подо мной жижа поганая, потянулись из нее желтые руки, без ногтей, мягкие, словно из них кости повытаскивали, цепляться стали, вниз тянуть. Слабые они, совсем слабые — вырваться запросто можно, но ведь много, от одних освободишься, а уже другие тащут, хватают, в самую преисподнюю тянут. Обуял меня ужас. Но слышу в мозгу:
— Рано! Рано еще!
И пропали все эти руки, словно и не было. А один из чудовищ вытянул шею, приблизил ко мне свою зловонную морду и глазами мне мысль в мозг послал, только зрачки треугольные кроваво полыхнули:
— Не спеши! Ведь у тебя еще должники есть. Может, посчитаешься с ними перед уходом-то, а?!
И такая страшная злоба с ехидой вместе из него вылилась, что понял, не отпустят, не простят, милости не жди.
— Получай первого! — проскрипело.
И коготь будто прорвал какое-то черное полотно над головой. И вывалилось оттуда существо какое-то голое, шмякнулось в грязь и жижу, поднялось на колени… Гляжу, глазам не верю! Да это ж убийца мой, черный, кровник проклятущий, тот самый, низенький, что топором меня по затылку охреначил! Аж задрожал я весь, потом облился, сердце мое измученное в ребра молотом ударило.
— И тебя, сука, сюда! — заорал я, не удержался. — Пора, гадский потрох, давно пора! Ну, держись!
А он голову выше еще поднимает, глядит на меня, сообразить ни хрена не может. А на шее у него веревка болтается, петля какая-то… До меня и доперло, со злорадством я ему:
— Ну чего, дорогой мой, тебя там, наверху немножко повесили, вздернули?! Чего молчишь?
И вдруг — прямо под ногами моими топор образовался, тот самый топор, будто из воздуха или грязи, лежит, поблескивает. Но я решил не спешить — у меня ведь тоже, как и у этих чудовищ, вечность впереди.
— Отвечай, сука, когда старшие спрашивают? — взъярился я вдруг и плюнул ему в харю.
От неожиданности тот утерся, засопел. И будто оправдываясь, протянул с акцентом:
— Сам я повэсылся, сам! Допэкли!
— Давно?
— Позавчэра вэчэром. Обложили дом. Дэватся нэкуда!
— Так тебе, суке, и надо!
— И тэбэ так нада! — голос у него совсем сел. — Я б тэба ишо раз убыл!
Я про все и всех забыл, расхохотался.
— Это мы еще разберемся. Говори, как сюда попал?
Он задумался, наверное, не хотел отвечать. А потом решил, видно, что можно и поговорить малость — худой мир, лучше доброй ссоры. |