|
Я к тебе приходить буду. До самого суда. Я с тобой позабавлюсь еще. Ты ж моего лучшего кореша с двумя шалашовками порешил, как тебя простить! — А сам ржет, изгиляется. — Я тебя перед самым судом казню. Понял, ублюдок!
Он расстегнул ширинку. И в лицо мне ударила теплая желтая пенящаяся струя.
— Я из тебя дерьмо сотворю, падла. И никто мне тут поперек слова не скажет! Тут я хозяин понял. Это мой городишко! Это моя зона! Мои охотничьи угодья!
Напоследок он стеганул меня крюком по башке, плюнул и вышел.
За следователя меня били неделю. Отмачивали и снова били. Били и отмачивали. Тюремный лекарь не отходил от меня, не давал помереть — только в чувство приведут, мозги прочистят — и опять бить да пытать! Потом надоело. Притомились.
В те ночи бритый не приходил. А как начал очухиваться — так он и объявился. Каждую ночь пытал и казнил. Руку набивал и развлекался со мною. Не было у меня на свете врага злее этого гада, этого нелюдя! Не было такой пытки, издевательства, которых я бы от него не стерпел. Ни в одном Освенциме таких палачей отродясь не бывало. Люто я его возненавидел! Ни один человек на этой проклятущей земле не умел так ненавидеть, как я. Все дни я только и думал, как бы я ему мстил, как бы я его терзал, если бы он попал в мои руки — пощады он не получил бы от меня, вдесятеро отлились бы ему мои слезки! Это была моя жизнь, теперь другого мне не было дано перед неотвратимой смертью — только жаждать расправы над палачом, только мечтать безумно об истязании его!
А в последний день, перед судом, он исполнил свое обещание — он подвесил меня на крюк, продырявив тело, прорвав кожу и мышцы, зацепив за ребро. Рот он мне обмотал изоляционной лентой, чтоб не потревожил случайно сна охранников-тюремщиков.
А пока я качался на этой «качели», он стегал меня плетью из колючей проволоки — это был конец света, это было невыносимо. Он ушел под самое утро.
— Ну, падла, прощай навсегда! Больше не свидимся! Все!
Взглянул я на него из кровавого месива. Так взглянул, что понял он — свидимся, пошатнулся, за голову схватился. И не выдержал — саданул мне финкой прямо в сердце. Будто ломом ударили. Но не боль я почувствовал, а тошноту.
И сразу все пропало.
Тьма обволокла все.
И был я в этой тьме вечность.
А потом тьму разогнало синее сияние.
И вспомнил я все. И увидел себя стоящим в зловонной жиже по колено — голого, истерзанного, с залитым кровью лицом. И высились предо мною тринадцать исполинских чудовищ-дьяволов. И молча глядели на меня. И жевали свою бесконечную живую жвачку.
Память, нахлынувшая внезапно, чуть не лишила меня рассудка. Хотя я уже знал наверняка — здесь нельзя рассудка лишиться! Здесь все безрассудно и страшно! Здесь все за гранью разума и рассудочности! Здесь царят смерть и ужас!
И еще понял я, почему было у меня ощущение повтора, будто все тамошнее уже было. А потому что оно и впрямь было. Только был этим бритым, правда без серьги, я сам — лет восемь назад, когда куролесил влихую, по молодости и наглости. И пусть все было проще и быстрее, пусть зарезал я тогда подельщика в камере в один присест, как и велел следователь, а все одно — так оно и было! Но было все и иначе. Мозг мой помутился от этой мешанины, и стало мне погано. Но злоба моя на бритого лишь усилилась от того. Нет, не я это, не я! А мой извечный, самый лютый вражина! Мой кровник! Мой палач!
И глядели на меня дьяволы испытующе.
И знал — только слово скажу, и этот нелюдь передо мной встанет — прямо тут, в жиже поганой, под черными земляными небесами.
Встанет. И я буду делать с ним, что захочу.
И переполнилось мое сердце черной, кипящей кровью.
Помутился мой разум окончательно.
Током ударило в виски мои.
Иглой пронзило грудь. |