— Перестань, мой друг, — заметила жена. — Ты, кажется, забыл, что ты идешь не один.
— А, точно, голубочка, — согласился он и несколько сконфузился. Зная достоинство своей вокализации, он вообще занимался ею только для собственного удовольствия. Кроме того, жена убеждала его, что идти по улице и напевать — смешно, и он постоянно желал помнить это.
— С тобою стыд и смех, мой друг.
— Ну так что же за важность, голубочка, — с философским спокойствием отвечал он и стал с усиленным усердием глядеть по сторонам, чтобы опять не замурлыкать по рассеянности.
— Знаешь ли что, голубочка? — начал он через минуту. — Ты отпустила бы меня. Уверяю, отпустила бы, — ну, что же не отпустить? Прогулялся довольно. А ты сама купишь мне перьев. Уверяю, купишь. А то, в другой раз: у меня еще есть несколько.
— Как тебе не совестно? Прошел двадцать шагов и уверяет, что довольно!
— Не двадцать, голубочка, а двести или гораздо больше. Уверяю.
Жена оставила это уверение без всякого ответа.
— Ну, что же, голубочка? — Я только так сказал, а я иду с удовольствием. Уверяю. Как же? — Разве я не понимаю, что ты принуждаешь меня только для моей же пользы, а не то что тебе самой приятно, что я иду с тобою.
— Если понимаешь, то зачем же сердишь? — С тобою больше скуки, чем с Володею.
— Видишь ли, голубочка: ты делаешь это потому, что думаешь, будто вредно, что я все сижу. Но я не все только сижу, я тоже и лежу. Зачем же мне ходить?
Рассуждение не было лишено основательности. Но жена только промолчала на него. Муж глубоко вздохнул и опять стал глядеть по сторонам, с апатиею, не совершенно соответствовавшею тяжкости страдания, выраженного вздохом.
По одну сторону была мелочная лавочка, дальше вывеска сапожника, — дальше ничего замечательного. По другую сторону — тротуарные тумбы, — голубая извозчичья карета, — опять тумбы, тумбы, тумбы… Дальше, с этой стороны все то же: тумбы, тумбы; с той — лавочка, лавка, лавочка, — прекрасный подъезд с резными дубовыми дверьми, с бронзою.
Шедший с удовольствием муж внимательно рассматривал все это, для рассеяния свой скорби.
— Эх, голубочка, — начал он. — Если бы я был хоть немного поумнее, то и теперь у тебя уже были бы свои лошади…
На эту новую мысль навело его то, что он с женою подходил к карете.
— Ты не поверишь, как я глуп в своих делах.
— Замолчи, не серди.
Ну, хорошо, голубочка, — согласился он и взглянул налево, направо — как раз против окна кареты.
Занавесь окна кареты была опущена, только угол приподнят. Рука, придерживавшая его, торопливо упала. Но муж смуглой дамы еще успел рассмотреть лицо, спешившее закрыться. Это было очень чисто выбритое лицо мужчины лет тридцати пяти, не жирное, скорее, напротив, сухощавое, но свежее, здоровое; овальное, с тонкими чертами, с красивым профилем. Темные волоса были коротко острижены; оттого высокий лоб казался еще выше. Светло-карие глаза зорко смотрели на подъезд с дубовыми резными дверьми, бывший в полусотне шагов, — карета стояла поодаль от него.
— Видела, голубочка? — Каков бестия?
— Видела, и помешаю ему. Пойду на этот подъезд, найду, где она. Найду.
— Трудно будет найти, голубочка. По этой лестнице квартир десять, я думаю. Где она, там прислуге велено отказывать.
— Не велико затруднение.
— Твоя правда, голубочка, — тотчас же рассудил муж. — Подъезд богатый, потому квартиры большие. Спросишь у швейцара обо всех. Вероятно, почти все заняты семейными…
В эту минуту дверь подъезда отворилась. |