|
Я никогда не играл на «Бёзендорфере», говорил Гленн, думал я, с «Бёзендорфером» я ничего не добьюсь. Пианисты, играющие на «Бёзендорферах», — против пианистов, играющих на «Стейнвеях», энтузиасты «Стейнвея» — против энтузиастов «Бёзендорфера». Сначала ему в комнату поставили «Бёзендорфер», но он немедленно заставил его вынести, поменять на «Стейнвей», думал я, я бы тогда, в Зальцбурге, в самом начале занятий у Горовица, не осмелился такого потребовать, думал я; уже в то время Гленн был совершенно верен в своем деле, о «Бёзендорфере» и речи быть не могло, он бы все испортил. И «Бёзендорфер» ему беспрекословно заменили на «Стейнвей», хотя тогда Гленн еще не был Гленном Гульдом. Я и сейчас вижу, как грузчики выносят из его комнаты «Бёзендорфер» и заносят туда «Стейнвей», думал я. Зальцбург — не место для развития пианиста, часто говорил Гленн, слишком сырой климат — он погубит инструмент и одновременно погубит пианиста, очень быстро погубит руки и мозг пианиста. Но я хотел учиться у Горовица, говорил Гленн, это имело решающее значение. В комнате Вертхаймера всегда были задернуты шторы и опущены жалюзи, Гленн играл, раздвинув шторы и подняв жалюзи, а я всегда играл, еще и распахнув окна. К счастью, вокруг больше не было домов, а значит, и людей, которых мы могли бы раздражать, ведь они свели бы все наши усилия на нет. На время класса у Горовица мы сняли дом умершего за год до того нацистского скульптора, творения мастера, как их называли в окрестностях, стояли повсюду в комнатах с потолками высотой от пяти до шести метров. Из-за высоких потолков мы сразу же сняли этот дом, стоявшие повсюду скульптуры не мешали нам, наоборот, они улучшали акустику, эти пошлые, громоздкие, придвинутые к стенам скульптуры, как нам сказали, всемирно известного ваятеля из мрамора, десятилетиями работавшего на Гитлера. Эти огромные мраморные выродки, которых домовладельцы на самом деле придвинули из-за нас к стенам, были идеальны с акустической точки зрения, думал я. Сначала мы испугались этих скульптур, этого тупого мраморного и гранитного монументализма, прежде всего Вертхаймер, который от них отпрянул, но Гленн тотчас же заверил нас в том, что эти комнаты идеальны, а монументы делают их еще более идеальными для нашей цели. Скульптуры были такими тяжелыми, что попытка сдвинуть хотя бы самые маленькие из них не увенчалась успехом, наших сил не хватило, а ведь мы не были слабаками, пианисты-виртуозы — люди сильные, обладающие, вопреки расхожему мнению, необычайной выносливостью. Гленн, про которого сейчас все думают, что он был крайне слабой конституции, был на самом деле атлетом. Когда он, уйдя в себя, играл на «Стейнвее», он выглядел как калека, таким знает его весь музыкальный мир, но музыкальный мир находится в плену всеобщего заблуждения, думал я. Гленна, где бы то ни было, всегда представляют как калеку и слабака, как одухотворенную личность, ему приписывают лишь ущербность и идущую рука об руку с ущербностью гиперчувствительность, хотя на самом-то деле он был атлетом, намного сильней нас с Вертхаймером вместе взятых, это мы поняли сразу же, как только он решил собственноручно спилить мешавший, как он выразился, его игре ясень, росший под окном. Он спилил ясень, диаметр ствола которого был самое меньшее полметра, спилил в одиночку и вообще не позволил нам ему помочь, распилил его и сложил дрова у стены дома, типичный американец, подумал я тогда, думал я сейчас. Как только Гленн спилил якобы мешавший ему ясень, он вдруг сообразил, что всего-то и надо было, что задернуть шторы в комнате и опустить жалюзи. Можно было не спиливать ясень, сказал он, думал я. Мы часто спиливаем такие вот деревья, очень много таких духовных деревьев, сказал он, а могли бы избавить себя от этого с помощью смешной уловки, сказал он, думал я. Уже тогда, когда он в первый раз сел за «Стейнвей» в Леопольдскроне, этот ясень за окном ему мешал. |