А Дуглас попросту рыгнул.
— Лично я слышал… — Новый голос режет молчание, как алмаз — стекло. — Лично я слышал, что все мертвое тело с ног до головы расписано кровью, знаками черной магии. — Прямо на меня смотрит тот, кто заговорил сейчас отрывисто и четко, с аристократическим выговором, тот, кто наполовину укрыт в тени на дальнем конце стола.
Весь он заостренный, этот мой враг: сходящееся к остроконечной бородке лицо, брови — точно готические арки, глаза впиваются, как наконечники стрел. Весь вечер он был необычайно молчалив, но я чувствовал, как от него, будто жар от огня, исходит враждебность всякий раз, когда он обращал ко мне взгляд сощуренных, немигающих глаз. Кастельно тревожно оглянулся в мою сторону. Пусть его секретарь меня и недолюбливает, сам посол неизменно был для меня щедрым и даже добрым хозяином с того самого момента, как в апреле я по приказу короля переступил порог его дома, и все же мне ведомо, что эта сторона моей репутации не дает ему покоя. В Париже я обучал искусству памяти — эту уникальную систему я позаимствовал у греков и римлян и заметно усовершенствовал — самого короля Генриха III, который прозвал меня своим личным придворным философом, и такое возвышение, естественно, навлекло на меня ненависть ученых мужей Сорбонны, готовых шептать в любое ухо, будто моя мнемоника — лишь колдовство, изученное в общении с дьяволом. Из-за этих-то слухов, да еще потому, что при дворе возросло влияние партии твердолобых католиков, пришлось мне временно переселиться в Лондон. Кастельно — хороший и честный католик, неистовый пыл Гизов и их присных ему чужд, но все же он слишком набожен, чтобы не обращать внимания, когда над ним посмеиваются, мол, приютил в своем доме колдуна. И он, кстати, тоже предупреждал меня, что дружба с доктором Ди не пойдет на пользу моей репутации. Полагаю, Кастельно говорит так потому, что его близкий друг Генри Говард ненавидит доктора Ди, хотя причина столь страстного чувства остается пока для меня загадкой.
Вышеупомянутый лорд Генри все еще смотрит на меня из-под арок своих готических бровей, как будто в силу своего положения в обществе вправе требовать от меня отчета.
— Разве вы об этом не слыхали, Бруно? — мягчайшим тоном спрашивает он. — Ведь это по вашей части, если не ошибаюсь?
Я постарался также приятно улыбнуться ему в ответ и, не дрогнув, выдержать его взгляд. Вот бы он изумился, если бы узнал, что из всей честной компании я единственный осматривал тело убитой девушки и в точности знаю, как оно выглядело! Но, понятное дело, никто в Солсбери-корте не осведомлен о том, где я побывал той ночью, никому не известно, что я работаю на Уолсингема. О моей дружбе с Филипом Сидни Кастельно знает, однако думает, что это ему на руку, а я порой поставляю ему обрывки информации или дезинформации насчет английского двора, кои утверждают его в этом мнении. Бедный, бедный, доверчивый Кастельно, мне не доставляет ни малейшего удовольствия обманывать его, но каждый в этом мире бьется за самого себя, а я уверился, что английские власти, а не Франция, обеспечат мое будущее. И без малейших угрызений совести доношу на людей, подобных Генри Говарду; о том, что это человек опасный, предупреждал меня и Уолсингем. После казни старшего брата, герцога Норфолка, осужденного за государственную измену, Генри Говард в сорок три года сделался главой самого могущественного католического семейства Англии. Нельзя его недооценивать: в отличие от многих английских вельмож он обладает блестящим умом и даже обучался риторике в Кембриджском университете. Сидни полагает, что королева назначила Говарда членом Тайного совета постольку, поскольку считает уместным держать своих врагов под рукой и на виду, а еще она таким образом дразнит чересчур склонных к пуританству министров.
— Милорд ошибается, я всего лишь скромный писатель, — ответил я и даже заставил себя развести руки в покорном, уничижённом жесте. |