Елена Арсеньева. Прощальный поцелуй (Амалия Крюденер – Федор Тютчев)
– Ну что, отбыл Крюденер? – спросил Николай Павлович, поигрывая ложечкой в чайной чашке.
Чудилось, он смотрел именно на эту позолоченную ложечку с вензелем, на тончайший, сквозящий на солнце веджвуд, покрытый тонкой цветочной паутиной изысканного рисунка, однако краем глаза отлично видел, как напряглись лица Бенкендорфа, сидевшего напротив, и дочери Ольги. Жены, Александры Федоровны, сидевшей от него слева, император видеть не мог, однако отчетливо ощутил, что напряжение исходит и с этой стороны.
А ведь вопрос — вроде из самых что ни на есть обыденных. Интересуется государь, отбыл ли к месту прохождения службы — в Стокгольм — новый русский посланник, Александр Крюденер. Но вы только посмотрите, сколько вызвал сей невинный вопрос потаенных чувствий! Какие эмоции, какие, с позволения сказать, страсти воскипели за скромным чайным столом! Того и гляди, веджвуд поверх паутинок цветочков-ягодок пойдет трещинами от воцарившегося кругом напряжения!
Ну что Бенкендорф сделался не в себе — так ему и надо. Что за, понимаете ли, шутки — настолько голову терять из-за бабы… пусть даже ослепительной красавицы, пусть даже кружившей голову самому государю! Потерять голову, напортачить в делах… напортачить во вред державе, между прочим! «
Ну а дамы почему онемели? Почему молчат? Вопрос был задан простейший. Ну и где ответ?
Оч-чень занятно!
— Так что там насчет Крюденера? — настойчивее повторил Николай Павлович. — Уехал он?
— Он-то уехал, — пробормотала Ольга. — Он-то уехал…
— Так, — сказал Николай Павлович, почуяв что-то неладное. — Он уехал, а…
— Его супруга осталась, — сухо договорила Ольга. — Его супруга занемогла. У нее… корь.
— Корь?!
— Корь, mon рёге, — повторила Ольга. — И болезнь сия требует шестинедельного карантина.
— Шестине… — Николай Павлович осекся.
Шесть недель. В неделе семь дней. Шестью семь — сорок два. То есть еще полтора месяца эта особа, которую совершенно не переносит его семейство и от которой у Сашки Бенкендорфа делаются нервические содрогания, будет здесь?..
— Корь? — проворчал Николай Павлович. — Откуда взялась эта корь? Я не замечал в ней никаких признаков болезни. Она не побледнела, не похудела…
— О нет, не похудела, скорее — напротив, mon рёге, — почтительно произнесла Ольга.
Но что-то почудилось Николаю Павловичу в этой почтительности, и в этом кивке, и в этом мертвом молчании, которое вдруг воцарилось на лице Бенкендорфа…
— Молока мне налей, Федор, — не оборачиваясь, кивнул Николай Павлович лакею, стоявшему, точно ангел-хранитель, за правым плечом. И вмиг, словно из воздуха, возникла перед ним большая фаянсовая кружка (император молока почти не пил, ну а если пил, то непременно из тяжелого, даже грубого, белого петербургского фаянса), налитая ровно до половины — больше молока его организм не принимал.
Молоко требовалось для минутной паузы. Пауза требовалась для передышки. Передышка — для обдумывания.
— Напротив, значит? — повторил с вопросительной интонацией Николай Павлович, спрятав эмоции под той же безразличной маской, которую хранили все окружающие.
Молчание.
Молчание — знак согласия…
— Эва-а! — протянул император со смешком. — И кто виновен? Кто же к сей полноте причастен? О супруге, как я понимаю, речи нет, давно нет… Тогда кто-с? Его высокопревосходительство? — Движение выпяченным подбородком в сторону графа Александра Христофоровича Бенкендорфа. |