Лежа в постели, я смотрел на небо и чувствовал себя заштиленным в своем существовании неподвижного мечтателя, в то время как Эллита летела над облаками, все больше и больше удаляясь от меня с каждой секундой. Когда начало светать, мне стало холодно, но я не мог решиться закрыть окно: мне казалось, что, оставляя его открытым, я впускаю в комнату немного неба, в котором вот уже несколько часов уносится прочь моя любимая, и что таким образом мы как бы все еще остаемся с ней в одном и том же месте, несмотря на то, что его масштабы стали совершенно нечеловеческими.
Замечания моей матери, как я ни сопротивлялся, породили в моем сознании растерянность, готовую вот-вот перейти в настоящее головокружение. Я хотел бы ей ответить, что даже если я и в самом деле влюблен «в химеру или сон», мое чувство тем не менее остается настоящим. Однако мою неуверенность питала именно маман с ее так называемым «позитивным мышлением»: так кто же она все-таки, моя Эллита? Скорее всего – избалованный ребенок, девчонка, преисполненная сознания собственного превосходства, поверхностная и в ее годы уже пресыщенная. Чтобы убедиться в этом, возможно, нет нужды знать ее лично: достаточно посмотреть на меня и обратить внимание на то, что с каждым днем я выгляжу все более несчастным. Несчастным? В тот вечер я не мог не казаться таковым. Но ведь при этом благодаря Эллите я познал такое счастье, о котором еще год назад не имел ни малейшего представления. Однако как объяснить моей матери, этой обладательнице «позитивного мышления», что на свете есть и болезненное счастье и что им можно дорожить не меньше, чем самой жизнью? Разве мог я убедить ее, если всегда в конце концов убеждала всех она? И хотя ей ни за что не удалось бы убедить меня в том, что Эллита способна принести мне только несчастье, она тем не менее смутила меня иным способом: я перестал быть абсолютно уверенным в своих собственных чувствах. «Как ты можешь любить девицу, которая так откровенно издевается над тобой?» – не раз спрашивала она, полагая, что этим заставляет меня задуматься о намерениях Эллиты. А в результате получалось, что она побуждала меня вопрошать самого себя: в самом деле, как могу я продолжать любить Эллиту, зная, что она делится со мной своей нежностью лишь как бы в шутку? Да и люблю ли я ее? Я чувствовал, что уносимая самолетом в Аргентину, она удаляется от меня, точно какая-нибудь исчезающая прочь иллюзия. По мере того как отступала ночь, я все больше опасался, что подходит к концу и мой сон об Эллите и что в тот момент, когда «Суперконстеллейшн» приземлится в Южной Америке, из него выйдет лишь пустая самовлюбленная девчонка, чьи хрупкие достоинства, существующие только в моем собственном воображении, растают в оказавшемся слишком необъятным пространстве.
Говорят, что тот, кто страдает, пуще всего боится ночи, этой жестокой пустыни, где ничто больше не отвлекает его от него самого и его боли. Однако лично я больше боялся рассвета, боялся первого дня жизни без Эллиты. И еще я страшился самого себя. Я примирился с тем, что несколько долгих недель Эллита будет находиться вдали от меня, что разлука со мной не вызвала у нее ни малейших признаков печали. Я примирился с тем, что она вечер за вечером будет кружиться в объятиях каких-нибудь танцоров танго, которых я представлял себе смуглыми, напомаженными, туповатыми и неприятно пахнущими пачулями. Я примирился с тем, что она предпочитает прогулки верхом и водные лыжи стихам Нерваля и несчастному глупцу, который читал их ей, отчаявшись найти в собственной памяти слова, способные ее тронуть. Однако мне никак не хотелось соглашаться с утверждением, будто она была всего лишь иллюзией. Тем не менее слова, сказанные матерью за ужином, продолжали смущать мой покой: впервые я испугался, что забуду Эллиту, испугался пресытиться теми крохами счастья, которые она мне подарила и которые могли оказаться плодом моего воображения и моей боязни проснуться, боязни отказаться от сновидений, от потребности любить. |