— И сколько же их там осталось?
— Штук десять. А всего их было больше сорока.
— И мы оставили целый десяток? Явно теряем квалификацию. В былые времена мы бы в два счета с ними расправились. Жалко, у меня в кармане шаром покати, а то бы купили рома, мне он сейчас просто необходим…
Тощий улыбнулся. Конде любил, когда его друг улыбался: это была одна из немногих вещей, которые еще нравились ему в этой жизни. Мир рушился; люди меняли убеждения, пол и даже расу; его собственная страна с каждым днем становилась все более чужой и незнакомой, люди уезжали, даже не попрощавшись, но, несмотря на все невзгоды и утраты, Карлос сохранял способность улыбаться и даже утверждать:
— Но мы-то с тобой не такие, как Хемингуэй, у нас есть друзья… Хорошие друзья. Сходи в мою комнату и возьми там литровую бутылку, она стоит рядом с магнитофоном. Знаешь, кто мне ее подарил? Рыжий Кандито. Поскольку он у нас христианин и уже не пьет, то ром, который ему выдали по карточкам, принес мне: настоящий «Санта-Крус», а не какой-то там…
Тощий прервал свой монолог, поняв, что Конде его уже не слышит. А тот пулей влетел в дом и вскоре вернулся с куском черствого хлеба в зубах, двумя стаканами в одной руке и бутылкой рома в другой.
— Знаешь, что я только что обнаружил? — проговорил он, не вынимая хлеба изо рта.
— Нет, и что же? — полюбопытствовал Тощий, принимая стакан.
— На окне в ванной висят Хосефинины трусики… Как же я так промахнулся с Авой Гарднер!
Он глядел на бутылку, как глядят на заклятого врага: из нее больше не желало литься кьянти, и бокал тоже был пуст. Он медленно поставил на пол бокал и бутылку и снова откинулся на спинку кресла. Ему хотелось взглянуть на часы, но он поборол это искушение. Не глядя на циферблат, снял их с руки и положил на мягкий ковер из филиппинской пряжи, между бокалом и бутылкой. Все, на сегодня со всякими предписаниями и ограничениями покончено. Он мог заняться тем, чем хотел, и для начала с тихим наслаждением принялся скрести ногтем по носу, счищая с кожи темные чешуйки, приводившие Мисс Мэри в ужас. Это доброкачественный рак, обычно говорил он, ибо страдал от так называемой хлоазмы еще с той поры, когда чересчур много времени проводил на тропическом солнце, возглавляя экспедицию на «Пилар», занимавшуюся поисками нацистских субмарин, что сеяли ненависть и смерть даже в теплых водах Карибского моря.
Особенно ужасало его жену то — и он об этом знал, — что ему ничего не стоило проделывать все это на людях, зачастую за накрытым столом. Мисс Мэри изо всех сил пыталась перевоспитать мужа и научить его приличным манерам. Следила за тем, чтобы он не ходил в грязном белье, чтобы ежедневно принимал душ и надевал под шорты трусы хотя бы перед тем, как выйти на улицу, чтобы не причесывался в присутствии посторонних, дабы не смущать их обилием перхоти, и не произносил ругательств на языке индейцев оджибуэев из Мичигана. И особенно умоляла, чтобы он не сдирал ногтями темные чешуйки кожи. Но все ее усилия были тщетны, поскольку он упрямо стремился выглядеть шокирующе и агрессивно, словно желал установить еще один барьер между своей знаменитой персоной и остальными смертными, хотя привычка расчесывать себе нос не относилась к числу его известных приемов: это была бессознательная потребность, способная проявиться в любое время и в любом месте.
Его излюбленное оправдание состояло в том, что слишком уж многих, зачастую неисчислимых, утрат и страданий стоило ему стать известным на весь мир своими подвигами и выходками, чтобы теперь отказаться от них в угоду ханжеским буржуазным правилам приличия, вызывавшим у него отвращение. Почти триста шрамов насчитывалось на его теле — более двухсот из них он заработал в Фоссальте: его настигла граната, когда он тащил на себе раненого солдата, и о каждом из них он мог рассказать целую историю, истинную ли, вымышленную — он уже и сам не знал. |