— Продолжайте, продолжайте! — яростно зашептал Колесников.
— Как он дышит, так и пишет, не стараясь угодить, — напел Коркин.
На словах «так природа захотела, почему — не наше дело» изящный коротышка вдруг испустил из всего своего существа облако пыли, словно его выбили, как старый ковер, принадлежавший упомянутому знатоку восточных языков. Запахло старой бумагой, зубным эликсиром и плесневым грибом. Изо рта одержимого выполз маленький книжный червь и в горестном недоумении шлепнулся на пол, где его тут же раздавил торжествующий Колесников.
— Спасибо, голубчик! — горячо обратился он к остолбеневшему Коркину. — Сам бы я ни за что не додумался! Как подействовало-то, а? Непременно в следующий раз попробую это же против Кафки, а то Маяковский, подлец, берет через раз…
— А Маяковского, Коля, чем берешь? — спросил молчавший доселе Катышев.
— Вертинский неплохо шел до последнего времени, — отозвался экзорцист. — Но сейчас, Миша, чистый Маяк — редкость неслыханная. Он теперь в компании с Летовым, с панк-роком, а что с Гребенщиковым делать, я вообще ума не приложу. Только Шевчуком и спасаюсь, да еще если Кобзона включить — сразу вылетает. Совершенно не терпит патриотической песни.
— То-то он, говорят, выпускает диск — песни Кобзона в своем исполнении, — вставила очухавшаяся брюнетка. — Вертинского пел, Окуджаву пел… Теперь за классику принялся. Только слова меняет: «И Будда такой молодой, и Кришна всегда впереди…»
Подошла очередь хитроватого. Он начал было читать описание какой-то бурной оргии на вилле у нового русского, и Коркин слушал его с большим понятным интересом, но на словах «его тридцатисантиметровое чудо по самые гогошары вошло в податливую жаркую плоть Вероники» Колесников решительно прервал пациента.
— Это дух древний и сильный, — сказал он серьезно. — С одного раза вряд ли. Кроме того, в умеренных количествах он даже полезен, но у вас, дорогой, неумеренное количество. Это уже, знаете, приапизм. Спать! — И хитроватый растекся в кресле.
— Что-нибудь целомудренное? — подсказал Катышев. — Может быть, «Девушка пела в церковном хоре»?
— Жалко на Баркова такие стихи тратить, — покачал головой Колесников. — Барков хорошо изгоняется, знаете, патриотической лирикой. О любви к Родине — замечательно идет. Ну-ка… Я люблю тебя, Россия, дорогая наша Русь…
Брюки хитроватого натянулись в известном месте. Он плотоядно оскалился.
— Ну-ну, — успокаивающе проговорил Колесников. — Что-нибудь поспокойнее… Разве можно забыть этих русских мальчишек, пареньков, для которых был домом завод? Забота у нас простая, забота у нас такая: жила бы страна родная, и нету…
Не успел он дочитать «других забот», как в воздухе послышалось словно хлопанье огромных крыльев, запахло неприличным, мелькнула розовая задница, послышался раскатистый хохот и громовое многоэтажное ругательство. Брюнетка покраснела. Хитроватый сразу осунулся, словно сдулся. Он казался постаревшим.
— А он после этого будет мочь? — не совсем по-русски спросил испуганный Коркин.
— Мочь — будет, — успокоил Колесников. — Насчет сочинять — не знаю. Надеюсь, что нет. Ваша очередь, молодой человек. Почитайте.
Коркин преодолел мучительный стыд, которого обычно не испытывал на публичных, всегда успешных чтениях, и начал:
— Как ни странно звучит, но теперь уже, дорогая, несмотря на все твои письма, увы, когда я вспоминаю тебя — то почти уже беспристрастно, ибо время, всегда побивающее пространство, лечит все; и когда, как Овидий или Гораций, я сижу с полным ртом сравнений в тени акаций, то моя душа, в пустоте воспаряя к Богу, обгладывает любовь, как куриную ногу. |