|
— Что со стариком? — Я называл его «Папси» только про себя.
— Он умирает, вот что с ним.
Она произнесла это с каким-то злобным удовольствием. Ответ потряс меня, но я лишь произнес нечто нечленораздельное и прошел в гостиную. С верхней площадки лестницы крикнула моя старуха:
— Эдди! Кто это?
— Просто… торговец, мама. Он подождет, пока уйдет доктор.
Доктор. Как будто какой-то проклятый костолом был единственным в мире целителем. Когда тот спустился вниз, Эдуина попыталась быстро проводить его, прежде чем я его увижу, но я поймал его руку, когда он просовывал ее в рукав пальто.
— Хочу задержать вас на минуту, док. Насчет старика Миллера.
Он был около шести футов, на пару дюймов ниже меня, но фунтов на сорок тяжелее. Он высвободил руку.
— Послушай, парень…
Я схватил его за лацканы и встряхнул так, что одна пуговица отскочила и очки съехали на нос. Его лицо налилось краской.
— Старый друг семьи, док. — Я показал большим пальцем наверх. — В чем там дело?
Это было идиотизмом, полным идиотизмом, конечно, расспрашивать его; в любую секунду полицейские могли догадаться, что фермер в сгоревшей машине был все-таки не я; я влил достаточно бензина, прежде чем чиркнуть спичкой, так что они смогли бы снять отпечатки только с ботинка, который я подбросил; но они установят его личность по форме зубов, как только обнаружится, что он пропал. А установив это, они придут сюда, чтобы задать вопросы, и тогда этот брюзга сообразит, кто я такой. Но я хотел знать, действительно ли Папси был так плох, как сказала Эдуина, а терпением я никогда не отличался.
Костолом одернул пиджак, пытаясь восстановить достоинство.
— Он… судья Миллер очень слаб, слишком слаб, чтобы двигаться. Вероятно, он не доживет до конца недели. — Он всматривался в меня, пытаясь увидеть на лице огорчение, но ничто так не учит скрывать свои чувства, как федеральная тюрьма. Разочарованный, он продолжал:
— Легкие. Я взялся за это слишком поздно, конечно. Он быстро сдает.
Я опять указал ему большим пальцем:
— Вы знаете, как выйти.
Эдуина стояла на верхней площадке лестницы, на ее лице снова появилось выражение воплощенной добродетели. Похоже, это семейная черта, даже у тех, кто вошел в нее не так давно. Только Папси и я были лишены этого.
— Твой отец очень болен. Я запрещаю тебе…
— Прибереги это для Рода; с ним это может пройти.
В комнате я увидел руку старика, безвольно свисавшую с кровати, дымок от зажатой в пальцах сигареты поднимался к потолку тонкой прямой струйкой. Рука, бицепсы которой в обхвате когда-то были добрых восемнадцать дюймов и от маленького плотно сжатого кулака которой мне не раз доставалось, эта самая рука теперь не могла даже сигарету удержать в вертикальном положении.
Старуха поднялась с кресла, стоявшего в ногах его кровати. Лицо ее побелело. Я обнял ее.
— Привет, ма.
Она напряглась в моих руках, но я знал, что высвобождаться она не будет. Только не здесь, не в комнате отца.
На мой голос он повернул голову. В его шелковистых седых волосах мелькнул отблеск света. Его глаза, слегка затуманенные надвигающейся смертью, были чистого светло-голубого цвета, как тень березы на свежем снегу.
— Крис, — произнес он слабым голосом. — Сукин сын, мальчик… Я рад, тебя видеть.
— Еще ли тебе не радоваться, ленивый черт, — горячо отозвался я. Я стянул с себя галстук. — Так разленился, что даже английских гончих больше не держишь!
— Хватит, Крис, — сказала мать, стараясь, чтобы ее голос звучал непреклонно. |