– Господи, Ефим… Разбойничья твоя душа, нешто мы счастья дождались?! Да не рви рубаху мне, дурной!!! Жалко же!!! С утра уж пойдём, когда мне зашивать-то?! Да не сюда… Да не здесь же! Ох, пожди, я сама лучше…
– Да где ж тут у тебя?.. Тьфу, будь они неладны, железки эти… У бабы собственной не найдёшь чего надо! – Ефим, ворча и смеясь, стиснул свою невенчанную жену в руках – тёплую, дрожащую, живую… Всё, как во сне, который ночь за ночью сводил его с ума в тюрьме. Там казалось – не держать больше в охапке этой шальной девки… Не падать головой в горячую грудь, не целовать, не пить её взахлёб, как ключевую воду в жаркий полдень, не умирать от запаха – горького, сухого… – Устька… Видит бог, никого, кроме тебя, не надо… Помирать буду – не забуду… Полынь ты моя… Лихо лесное… Теперь уж – вместе! До смерти… Никому не отдам, убью… Сдохну – а не отдам!
– Да кто отнимает-то, глупый?.. Тише… И так твоё, всё твоё… Ох, Богородица пречистая, счастье-то… Вот тебе и каторга!
Уже перед рассветом зевающий солдат отвёл Устинью в камеру. Она прокралась в темноте на своё место, упала на нары рядом с Марьей и уснула мгновенно, со слабой, недоверчивой улыбкой на губах.
– Вот ведь толково придумали! – нахваливала тётка Матрёна. – А я-то вчера весь день про сапоги думала… Так голенища-то под железо не пропихнёшь!
Хватило денег и на вторую нужную вещь: пояс с ремешком. Он позволял подвешивать ножные кандалы за середину. Теперь, когда тяжёлая цепь не волочилась по мёрзлой земле, идти было гораздо легче, и арестантки заметно повеселели.
Сразу же за воротами к Устинье пристроилась цыганка Катька.
– В «секретке» сидела, алмазная моя, где ж ещё… – с досадой ответила она на осторожный вопрос. – Мне, разнесчастненькой, теперь до самого Иркутска от вас отдельно ночевать! Да ещё на ночь на цепь к стене, как собаку, пристёгивают! У-у, чтоб им всем…
– Да за что же это, Кать? – испуганно спросила Устя.
Цыганка только махнула рукой и несколько минут шла, глядя в сторону чёрными угрюмыми глазами. А затем вдруг рассмеялась – так звонко, что Устинья подпрыгнула от неожиданности:
– Да что ты?! Блажная, что ль?
– Ой… Устька… Золотенькая, ты бы рожу-то эту видела… Того начальника, на которого я с ножницами-то в Медыни кинулась! Вспоминать почну – злюсь, не могу, так бы и убила, борова паскудного… А как морду его представлю! Он ведь под стол от меня залез, креслом загораживался да верещал, как порося недорезанное! – цыганка вновь расхохоталась. Отсмеявшись и вытерев слёзы, уже спокойнее сказала: – Я тут, как ты: из-за мужика. Конокрад мой Яшка. Такой, что и могила не исправит! Видит бог, он в аду из-под самого Сатаны жеребца выкрадет! Ничего с ним не поделаешь, и сам не рад – а на чужую лошадь спокойно глядеть не может! Сколько раз его били, сколько раз вязали, сколько в полицию таскали… А уж сколько я его из тюрьмы вытаскивала – ой! За те деньги уж можно было ему цельный конный завод купить! Так нет – выйдет на волю, и за старое… И ведь дети у нас в таборе!
– Сколько? – с интересом спросила Устя, окидывая взглядом стройную фигуру цыганки.
– Четверо! Всю жизнь трясусь, что они без отца останутся – а Яшке и горя мало! Ну да бог с ним, из сокола курицы не сделаешь… И вот в последний раз под Медынью споймали его. Да ведь как плохо-то вышло – он, когда от мужиков отбивался, одного так худо приложил, что тот башкой о колесо тележное – и дух вон! А Яшка-то нешто того хотел?! Отродясь он людей не убивал, вот тебе крест святой! – истово, несколько раз перекрестилась она. |