Изменить размер шрифта - +
 – А ты, дура, слушаешь да веришь! И последнее моё тебе слово, Устька, – перестань к барину бегать! Не то…

Устинья вдруг остановилась посреди дороги. Резко брякнули кандалы. Глаза, похолодев, стали серыми, как ледяная кромка на воде.

– Ну, вот что, Ефим Прокопьич! Надоел ты мне! Всю душу вымотал по нитке! Да рассуди ты, что мы вместе с Михайлой Николаичем уж почти год идём! Хоть однова он ко мне, аль к другой какой с глупостями приставал?! Ну – вспомни! Ничего мы от него не видали, кроме уваженья! Хоть кого спроси – то же самое скажет! Ну, что, говори, – вру я?!

Ефим тяжело молчал, смотрел себе под ноги. Затем вдруг шагнул к Устинье и, прежде чем она опомнилась, крепко взял её за плечи.

– Устька! Устя! Вот ведь игоша разноглазая… Ну что ты, ей-богу, разошлась? Ну, коли обидел – прости… Только сил же нет смотреть, как он на тебя глядит! Ты-то и впрямь не замечаешь, в голове одни травки да корешки… Завсегда такая была… А я-то вижу, чего ему от тебя надобно! У него же глаз горит, когда на тебя смотрит! И как мне это терпеть-то, скажи?! Устька! Чего молчишь? Да ты что – впрямь осерчала, что ль?

– Что толку на тебя, анафема, серчать… Всё едино не разумеешь ничего… – бормотала Устинья, отталкивая его руки. Но Ефим не отставал, и в конце концов Устинья перестала вырываться.

– Ну тебя, право слово… Что в лоб, что по лбу. Остолоп! – поймав парня за ухо, она сердито дёрнула его.

Ефим стерпел с усмешкой – проворчав, однако:

– Эку привычку взяла – законному мужу ухи драть!

– И ничего ещё не законный! Можно покуда! Вот обвенчаемся – тогда и… Ефим!!! Да убери ж руки-то, бесстыжий, люди кругом!

– И чего? Ты мне жена! Вот доберёмся до Иркутска, окрутимся – и тогда ты у меня уже ни к какому барину не побежишь!

– Ну да! А сейчас я только и делаю, что по барам бегаю! День – с одним, ночь – с другим! – опять рассердилась Устинья. – И в кого ты сатана такой упрямый, Ефим?! И за что я только к тебе присохла? Доведёшь ты меня до погибели…

– Дура ты, Устька, дура… – Ефим крепко обнял её, прижал к себе. – Да кто у меня есть-то, кроме тебя? И кто мне ещё надобен? На всю жизнь к тебе, ведьме болотной, присуждённый, надо ж было эдак вляпаться…

– А я-то к тебе, разве нет? – сквозь слёзы улыбнулась Устинья. – Тоже ведь угораздило к такому разбойнику прилипнуть… Мало ль добрых парней было, так вот нет! Ну всё, всё, будет с тебя! Тьфу, измял только…

Устинья сунула руку за пазуху, извлекла изрядно помятый ржаной пирог.

– Хочешь вот?

– Ещё чего! Сама ешь. Давай, жуй! – велел Ефим. – Знаешь ведь, не люблю с горохом.

– Ух, порода ваша силинская! – Устинья аж задохнулась от негодования. – Зажрались, горох им уж не в радость!

Ефим только ухмыльнулся. Он крепко помнил: хуже той жизни, которой жила Устька дома, быть не может ничего. Но даже они с братом были изрядно удивлены лёгкостью этапной жизни. Оба они выросли на хороших харчах в богатом доме. Сносной кормёжкой их было не удивить. Но чем дальше их уводили от России, тем больше становилось дорожных вольностей. Конвойные офицеры относились к арестантам снисходительно, позволяли привалы и в особенно жаркий летний день даже отпускали всю партию поплескаться в реке или озере. Подаяния и пожертвования в деревнях были такие, что Устинья диву давалась: «Ровно не кромешники, а святые апостолы по Руси движутся! И кто б только подумать мог!»

Так всё хорошо шло… И надо ж было этому барину на головы им свалиться! Ефим до сих пор скрипел зубами, вспоминая, как больше двух месяцев сидели на полуэтапе во Владимире, ожидая, пока пройдёт карантин, – и как в день отправки соединились с догнавшей партией из Москвы.

Быстрый переход