Но цыганка перестала петь так же внезапно, как и начала, и хвастливо показала сердитой тётке свою раздутую от подаяния торбу:
– Видала, сколь мне накидали за мои ножки босенькие?! То-то же! Знаю небось, что делаю, всю жизнь с людской милости живу! Закон нам такой от Бога дан!
Устинья тем временем аккуратно убрала и хлеб, и пирог за пазуху.
– Да что ж ты не ешь-то, глупая? – пожала плечами цыганка, шагая рядом с ней. – Пирог уж вовсе остыл… Ты жуй, до вечера-то долго идти!
– Не… Я потом… Я лучше оставлю! – почти испуганно отказалась Устинья. – Ведь когда ещё поесть-то придётся…
Конец её фразы утонул в звонком хохоте цыганки.
– У, глупая! – сквозь смех махала она руками. – Ты что ж думаешь, это последний раз?! Ой, ну уморила ж ты меня, изумрудная… Да тебе в каждой деревне столько же дадут! А ежели село богатое, так и втрое накидают! И на этап придём – тоже покормят! Харч хоть казённый, а сыта всяко будешь! Это тебе не у барина в лебеде пастись! Лопай, лопай, не мучься!
Устинья, однако, покосилась с недоверием:
– Да откуда тебе знать? Нешто не впервой идёшь?
– Впервой, как есть впервой, – усмехнулась цыганка. – На пару с мужем иду. Только наше дело кочевое, много чего видала. Где кандальнички прошли, нашей сестре гадалке делать нечего! Как есть пусто по хатам: всё арестантам снесли!
Устинья пожала плечами, но всё же решилась отщипнуть от белой краюшки и бережно положила кусочек в рот. Цыганка перестала улыбаться, посмотрев на неё с искренним сожалением:
– Откуда будешь-то, милая?
– Смоленской губернии.
– Батюшки! И я оттуда! – всплеснула руками цыганка. – Это надо ж – мы землячки, выходит! Что – не веришь?! Я, покуда за своего разбойника замуж не вышла, с отцовским табором по Смоленщине ездила! Вдоль и поперёк мы твою губернию искочевали! Катькой меня звать!
– А скажи, тётка Катя… – осторожно начала Устинья, но цыганка снова перебила её смехом:
– Какая тётка? Просто Катькой зови! Тебе годов-то сколько? Двадцать есть? Ну, я в матери тебе не гожусь ещё!
Шли целый день под низким серым небом, под сухой снежной крошкой: март выдался холодным. Бабы с девками ругали кандалы, которые стёрли им ноги в кровь. Все страшно устали уже к середине пути, и начальство разрешило привал. У дороги запалили костры. Арестанты столпились возле них, обогревая замёрзшие руки. Среди мужской партии образовалось кольцо, в середине которого неторопливо вещал Кержак:
– В нашем деле арестантском артель – перво-наперво! Артели легче и с начальством договариваться, и промеж себя дела решать. Опять же, майдан общий у старосты держится. Я пятый раз на каторгу иду, и ни разу без артели не обходилось. Сами видите, как в Москве живо дело обладилось! И нам с барышом, и начальству доходно! Кто до Сибири уж хаживал, тот знает!
Несколько человек солидными кивками подтвердили его речь.
– А в старосты тебя, что ль? – с недоверчивой насмешкой спросил Ефим.
Кержак в ответ сощурился ещё ехиднее:
– На што меня? Становись ты, коль хошь! Сам с ундером порешаешь, сам ему своей спиной и отвечать станешь, коли непорядок какой, аль сбегит кто…
– Нашёл дурня-то! – отмахнулся Ефим. – Ведь, поди, через одного бегают! Отвечай за них, дьяволов, да ещё…
Закончить он не успел: бывалые бродяги заржали так, что на них сердито обернулся конвойный казак:
– Чего загоготали-то, черти? И мороз ить не берёт!
– Ничего, служба, не завидуй! – отмахнулся Кержак и, отсмеявшись, пояснил: – С этапа, парень, не бегают. |