Все ждут исторических перемен и в жизни государств, и в собственных судьбах. Отсюда паузы в делах и исключительная неспешность чиновников.
Вчера пал Берлин. Радиостанции союзников неоднократно извещали об этом мир, но о том, что германскую столицу взяли русские, упоминали не во всех сводках, а если и упоминали, то без подробностей, вскользь. Это не могло не покоробить Марию Александровну, но она понимала: история сделана, теперь каждый из победителей запишет ее по-своему.
— Э-льхаль ехун иль-йом!
— Тэкун-эн-маама эс-сана, иншаалла.
— Аллах икун маама! — говорили между собой сторожа на хорошо понятном Марии Александровне диалекте арабского языка. Говорили феллахи о вечном, и им не было никакого дела ни до дымящихся руин Берлина, ни до ликующей Москвы, ни до Лондона и Вашингтона с их новыми стратегическими раскладами нового миропорядка.
В апреле 1945 года форт Джебель-Кебир окончательно опустел и раздававшиеся в последние годы на его просторном внутреннем дворе под открытым небом русские голоса и команды, русские песни растаяли в африканском воздухе безвозвратно. К тому времени Мария Александровна отправила всех спасенных ею «подранков» из советских военнопленных, участвовавших во французском движении Сопротивления, в США или Канаду учиться. Всех подлечила, всех поставила на ноги и отправила, договорившись с каждым, что на время учебы он будет на ее попечении, а потом кто как устроится, кому как карта ляжет.
Раньше других уехал в Габон фельдшер Анатолий Макитра, тот самый, что принес ей весть о сестре Александре Галушко и говорящей только по-украински матери Ганне Карповне, работавшей накануне войны в посудомойке одной из московских больниц.
«Неужели мама выходила за папиного денщика Сидора?» — вдруг подумала Мария Александровна, припомнив сейчас, как появился на пороге ее кабинета, здесь, в форте, с левой рукой на перевязи худенький светловолосый и светлоглазый юноша и, козырнув, представился: «Военфельдшер Макитра!»
А следом припомнились ей церковь Покрова-на-Нерли, Троица, обедня в благоухающей свежесорванными травами, полевыми цветами и ладаном церкви и то, как она, малышка, перехватила острый, как заноза, «неправильный» взгляд на маму папиного денщика Сидора Галушко, старшего сына ее, Марии, няньки бабы Клавы. Вспомнилось, как не понравился ей, девчушке, этот его горящий в намоленной полутьме нечистый взгляд. Господи, неужели мама была вынуждена выйти замуж за этого Сидора?
Мария Александровна приложила к глазам висевший на шее бинокль, обвела взглядом округу: долину с садами и виноградниками, песчаные пляжи, бескрайнее море с черным парусом рыбачьей фелюги у горизонта, — как будто могла где-то здесь найти ответ хотя бы на то, почему у ее сестры Александры фамилия Галушко. Или почему она сама, Мария, назвалась этой фамилией в пражской больнице для бедных? Почему? Действительно, почему это вдруг она ни с того ни с сего сказала тогда старенькому врачу, что зовут ее Мария Галушко? И он так и записал на карточке из тонкого серого картона, разграфленного типографским способом, и поставил бледно-лиловый штампик в левом верхнем углу: «Доктор Юзеф Домбровский».
А если б она еще знала сейчас, что ее сестра давно уже стала Домбровской…
Мария Александровна опустила бинокль, и всколыхнувшееся было в душе чувство уступило место всеобъемлющей пустоте.
— До свидания, я поехала! — повернувшись к воротам форта, крикнула она сторожам по-арабски и пошла к машине, снимая с шеи бинокль с болтающимся футляром из вкусно пахнущей кожи с серебряной монограммой S. P.
Подойдя к открытой машине, она положила бинокль на сиденье рядом с водительским и равнодушно подумала о том, как странно устроен мир, что какая-то вещь из стекла и железа до сих пор с ней, а стольких людей нет. Нет Пиккара, Николь, Клодин, Шарля, нет праправнука Пушкина баронета Уэрнера, нет ее Антуана… фактически. |