Хотя, как говорила покойная матушка, у всякого человека имеются четыре локтя собственной земли, и ждут они его там, где он простится с жизнью. Конечно, удержать их после смерти невозможно, но после смерти с их потерей легче смириться. К тому же разве можно что-то отнять у мертвого? Пресвятой спаситель, какая чушь лезет в голову в этих молодых горах? И почему все-таки Син называет горы Митуту молодыми? И как там лежится матушке, в той земле, что ее сын постелил под иссохшее тело, и под теми камнями, которыми он ее накрыл?
– Ну вот, – угодник преодолел уступ скалы, остановился, прислонил к камню посох, сбросил с плеч мешок, звякнув ножнами меча, расстегнул пояс, обхватил себя за плечи и склонил голову в благоговении. Только пальцы сложил неправильно. Не сдвинул их в две щепоти, как велит Храм Праха Божественного, не стиснул в кулаки, как предписывают правила службы Храма Последнего Выбора, не растопырил пальцы в стороны, сообразуясь с обрядами Храма Святого Пламени, не спрятал большие пальцы под остальными, как делают приверженцы Храма Энки. Нет, просто обхватил себя за плечи и склонил голову. И стоял так не до счета десять, а секунды три, не более того. Когда уж тут успеть прошептать Символ веры. Матушка за три секунды шесть узлов делала. А за десять – не двадцать, а двадцать пять. Тут, главное, настрой. И чтобы не с пустого начинать, а с ходу. Пальцы, словно куриные кости, серебряное плетение, гроши за искусную работу на тиморском рынке – все, что было у них на пропитание. Потом уже Алиус сам стал зарабатывать понемногу, удавались ему всякие фокусы, чуть ли не из любого предмета мог искру извлечь. Но потом – это потом, когда голод на улицу выгнал. Когда матери не стало. А пока была, жил за ее счет. Точнее, рос за ее счет, как положено детям. На гроши за серебряное плетение, седое, как ее волосы. Седое и изящное, никто так не мог сплетать нить в Тиморе, как его мать. А что толку? И ни единой жалобы на злую судьбу. Плела и говорила что-то, смеялась, напевала. Не жаловалась. И сына к жалобам не приучала. А вот мудрость в голову внедрить пыталась. Говорила, что согнуться легко, разгибаться трудно. Говорила, что та помощь – помощь, что платы не требует, а все прочее – торговля. И еще говорила, если кого и просить о помощи, так это угодника, но и если подивиться на кого хочешь, за угодником наблюдай. Да уж, чудны они, эти бродяги. Молятся не так, как положено. Говорят, что лет пятьдесят назад за меньшие промахи можно было повиснуть в петле инквизиции. Или потому угодников так мало и осталось? Эх, матушка…
– Переобуйся, – бросил через плечо Син. – Ноги в долгом пути главное… после головы. И хотя главное – голову сберечь, о ногах забывать не следует. Порой только ноги и спасают…
– Сейчас…
Откуда только силы взялись? Запрыгал на одной ноге белобрысый, как и положено лаэтам, вытряхнул камешек – чем мельче, тем больнее, этот вообще едва приметный, поправил спекшийся носок, сунул натруженную ногу в свиное голенище, шагнул вперед.
– Что там? – спросил, подходя ближе. Подошел и ахнул, зубами щелкнул от страха. Сразу за уступом, на который забрался Син, горы Митуту заканчивались, обрывались кривыми, выточенными ветром и временем ступенями к развалинам некогда величественного города, а затем и к застывшей стальным листом водной глади.
– Сухота, – хрипло прошептал Алиус в ужасе. Вот уж куда бы он не хотел попасть даже в страшном сне. Особенно на берег мертвого озера или, как говорили редкие счастливчики, побывавшие на его берегах и сумевшие вернуться домой, моря Аабба. |