поля ягода. Отлично учился, да своего-то запасу больно скудно и тот на шкалики разменял. Вот и вышел червь-ничтожество.
— Это вы сатиру Персия вспомнили: «Ex nihilo nihil, in nihilum nil posse reverti», - продекламировал Сидорыч.
— Молодец червь! Удивительная у него память! — обратился Богоявленский к Гольцу. — Только заведите, так и засыплет цитатами. Ведь чем дороги древние? Вон за него даже думают. Так сболтнул, а возражение во второй половине стиха вышло превосходное. Коли ничто не может обратиться в ничтожество, стало быть, и Сидорыч не nihil.
— Как вы это прекрасно повернули! — вставил Гольц.
— А между тем вам пора лекарство принимать.
— Не много ли будет, я право… — мямлил Гольц.
— Полноте, вы мужчина, да еще бывший бурш. Вспомните-ка старину.
— Да, да, точно. О! — отвечал Гольц и осклабился, поддаваясь набегающему на него веселью.
— Червь, repeticio!
— Est mater studiorum, - докончил Сидорыч, наливая Гольцу рюмку.
— Вы, верно, еще не забыли по-латыни? — спросил Гольца Богоявленский.
— О, да! о, да! Я очень. Ви продолжайте, я с большим удовольствием.
— А все-таки, — перебил Богоявленский, — я хотел вам попенять; я постоянно наблюдаю за вами. Вы слишком углублены в самого себя. Это, с одной стороны, делает вам честь: истинная мудрость сосредоточенна, а с другой — угрожает апатией. Положим, вы ни у кого не бываете из этих лоботрясов.
— О, ви совершенно правду! Я никуда и ни к кому, — воскликнул Гольц, явно обрадовавшись случаю вставить слово.
— Я тоже у них не бываю, — продолжал Богоявленский, — но ведь у нашего брата ничем не заморишь потребности созерцания. Мы не перестаем, как говорит Цицерон, ardere studio veri reperiedi, и поэтому-то нам, людям науки, не следует забывать друг друга. Вспомните, много ли со школьной скамьи вам пришлось встретить людей, способных понять и оценить вас; а ведь все, что нас окружает, — филистерство.
— Ах, право, как вы все это прекрасно! Это я тоже и вспомнил; в Горацие есть: «Odi profanum». Мене очень, очень приятно. Я бы здесь у вас, только мене пора на слюжба.
— Куда вы так спешите? Дело не медведь, в лес не убежит, — возразил Богоявленский. — Червь! как это там у Горация про службу-то сказано!
— Quis post vina gravem militiam aut pauperiem crepat? — скороговоркой отхватал Сидорыч.
— Нет, право, мене очень приятно, но мене пора. Теперь до парк все сухо, — сказал Гольц.
— Пожалуй, и сапоги ваши пообвяли. Сбегай в кухню да принеси-ка их, — обратился Богоявленский к Сидорычу, — что с вами делать, коли вы такой ретивый.
Обуваясь, Гольц отвернулся к другому окну и, пошарив в кармане, приготовил ассигнацию. При прощании, взяв Богоявленского за руку, он незаметно вложил в нее бумажку.
— Это что такое? — воскликнул Богоявленский. — Это вы уж, пожалуйста, оставьте. Я и с своих лоботрясов никогда не беру, а вы collega. Это даже обидно. А вот посошок на дорожку я вам отпущу. Налей-ка рюмочку, — сказал он Сидорычу.
Гольц было замялся.
— Нет, уж как угодно, лечение должно быть окончено. Тут кабалистика есть. Больше и просить не стану.
Гольц выпил и со словами: «очень, очень много благодарю» — вышел из комнаты. Проходя по тротуару, пред окном, он приподнял фуражку и снова раскланялся с Богоявленским.
— Не забывайте нас, — крикнул Иринарх Иванович. |