Изменить размер шрифта - +

Между решением утопиться, осуществлением его и сюрпризами, которые оно преподносит организму — пропасти, и какие! Сколько малодушных, едва вода зальет им ноздри, принимаются плыть или, если плавать не умеют, отчаянно изобретают способы удержаться на воде!

 

Жаком овладевал страх. Ему хотелось молиться, сложить руки как следует. Руки были неподъемные, нетранспортабельные.

Мертвая рука, отлежанная во сне, быстро наливается шипучей сельтерской; она пузырится и становится послушной. Руки Жака оставались безжизненными.

Движения, совершаемые аэропланом, не воспринимаешь, сидя внутри. Сам аппарат неподвижен. Пассажир, замурованный в шлеме и очках, видит домики, которые уменьшаются или растут, мертвый город, рассеченный рекой. Этот город качается или вертикально воздвигается настенной картой. Внезапно мы видим его у себя над головой. Этой игре вселенной вокруг пилота сопутствует страх. Сводит живот. Закладывает уши. Головокружение пронизывает грудь, как проволока — брусок масла. Бывает, что приземляются, думая, что летят на тысячеметровой высоте: пилот принял вереск за лес.

Жак, распростертый на кровати, начинал путать собственное состояние с явлениями внешнего мира. Стены дышали. Бой часов доносился то из чернильницы, то из шкафа. Окно было то ли закрыто, то ли распахнуто в звездное небо. Кровать плыла, кренилась, колебалась в неустойчивом равновесии. Он падал и медленно подымался.

В мозгу у Жака прояснилось, несмотря на пчелиный гул. Он увидел Тур, свою несчастную мать — она распечатывает телеграмму и каменеет; отца, собирающего чемодан.

«Вот и конец, — подумал он. — Смерть показывает нам всю нашу жизнь». Но больше он ничего не видел. Лицо матери изменилось. Теперь это была Жермена. Не то Жермена, не то мать. Потом одна Жермена, которую мучительно трудно было собрать в памяти. Он путал ее губы и глаза с глазами и губами какой-то англичанки, мельком виденной в казино Люцерна и привлекшей его желание. И все поглотил эдельвейс. Он рассматривал в лупу эту морскую звездочку из белого бархата, произрастающую в Альпах. Ему было девять лет. Пришлось пропустить поезд на Женеву, потому что он топал ногами и требовал, чтоб ему купили такой цветок.

— Воспоминания… — твердил он. Вот и воспоминания.

Но он ошибался. Эдельвейсом сеанс закончился.

Ночные звери прячутся днем; пожар выгоняет их из укрытий. Окончание корриды перемешивает публику с солнечной и теневой стороны; наркотическая буря перемешала в Жаке его темную и светлую стороны. Он смутно ощущал какую-то гнусность, какое-то бедствие, не относящееся к физической драме. Он не помнил ни о своем растраченном сердце, ни о беспутных ночах; он выблевывал их, как пьяный, не удержавший в желудке вино, которое сам не помнит, где пил.

 

Жак подымается. Он покидает собственные пределы. Он видит изнанку всех карт. Он не разбирается в системе, которую сейчас колеблет, но предчувствует, что понесет за это ответственность. В ночи человеческого тела есть свои туманности, свои солнца, земли, луны. Разум, уже не столь рабски зависящий от косной материи, догадывается, до чего же прост механизм мироздания. Будь это не так, его бы заедало. Он прост, как колесо. Наша смерть разрушает миры, которые в нас, а миры окружающего нас неба — внутри какого-то существа неимоверной величины. А что же Бог — в Нем вообще всё? Жак падает обратно.

Рассуждения такого масштаба не редкость при наркотических отравлениях. Многим посредственностям они внушают иллюзию великого ума. Те воображают, что разрешили мировые проблемы.

После недолгого затишья муаровые переливы, озноб, судороги возобновились. У Жака оставалось все меньше и меньше сил для борьбы. Родники пота пробились по всему его телу. Сердце еле билось. Он ощущал это биение тем слабее, чем неистовей оно было совсем недавно.

Ангел уложил его на лопатки.

Быстрый переход