|
Увы, я не Корнель, хотя я хочу писать такие характеры, которым не зазорно следовать. Впрочем, даже если бы я стал Корнелем, герцогское звание мне бы не присвоили из-за подсудности, которая, увы, на всю жизнь. Продажные политики, сидящие в Капитолии – до тех пор пока их самих не выгнали, как торговцев из храма, – внимательно следят за «чистотою» граждан, в первую очередь формальной, отмеченной справкой, документом, архивом, но отнюдь не за чистотою духовной, истинной, проверяемой не бумажной выпиской, но реальным делом.
Я думал, что было бы очень славно увезти отсюда Этол. Я думал, что смена обстановки хоть как-то поможет ей, соки духовные вольют новые силы в ее угасающую плоть, но врач, которого время от времени приглашают, считает перемену климата нецелесообразной. Если бы я жил в доме Этол в ином качестве, может быть, ко мне бы прислушались, ибо я убежден, что врач не прав. Поскольку он считает, что дни Этол сочтены, надо пробовать все, что только можно, ломать устоявшиеся медицинские доктрины, позволять себе надеяться на Чудо, навязывать эту веру несчастной Этол. Правда, у нее, как у всех смертельно больных, началось некое отторжение правды, она не то чтобы не хочет, она уже просто-напросто не умеет понимать свое положение, совершенно искренне обсуждает со мною фасоны следующей весны, рассматривает фотографии парижских мод, советуется, что пойдет ей, а что нет, а я должен быть при этом веселым, я должен спорить с нею, убеждать ее в том, что надо будет сшить не синее, а лиловое платье, поскольку это еще больше подчеркнет совершенно особый цвет ее глаз.
Однако недавно я ужаснулся мысли, что снова во всем ошибаюсь. Это началось на прошлой неделе, когда Этол, после ужина, когда я помог ей перейти в спальню, как бы невзначай спросила: «Если бы случилось страшное и ты бы погиб в Гондурасе, я бы никогда не вышла замуж. Или, быть может, только после того, как Маргарет стала взрослой. А ты?» Я ответил ей, что такие вздорные мысли мне никогда не лезут в голову (а они лезли!), я отказываюсь отвечать на такой отвратительный вопрос, мы будем жить еще сорок девять лет, одиннадцать месяцев, семь дней и четырнадцать часов, а потом нам смертельно надоест все это предприятие, именуемое жизнью, и мы уснем вместе, а проснемся в чистилище. (Добро не есть следствие людских размышлений. Оно в нас заложено изначально, а если порою и благоприобретено, то лишь в самых малых дозах. Конечно, оно присуще всем, но зримо проявляет себя лишь в натурах особо одаренных, выходящих из рамок обычного. Но ведь, возражаю я себе, чтобы хоть как-то успокоиться, такого рода люди обычно проявляли себя в деле, в идеях, в проповеди, как Лютер, такого рода личности обычно вносили новое качество в мир, а моя Этол прожила свою короткую жизнь лишь заботами обо мне и Маргарет, лишь страданием, которое я принес ей, лишь ожиданием перемены к лучшему. Зачем же такая несправедливость? Почему она не выразила себя так, чтобы людям стало хоть на чуточку легче жить и радостнее думать о грядущем?! А может быть, Нравственность и Добро распространяются среди людей только в том случае, если становятся мыслью изреченной?) Я пишу тебе письма после полуночи, когда в доме все спят, но все равно я испытываю постоянный страх. Мне кажется, что это письмо может не дойти до тебя и вернуться обратно, к Рочам, и Маргарет вскроет его, и оно попадется на глаза Этол, и она узнает всю правду (если только она и так не знает ее до конца, о чем я писал тебе выше), я опасаюсь, что кто-то где-то почему-то делает все, чтобы меня арестовали задолго до суда, и это сразу убьет Этол, и виноват в этом буду один я, а не тот, кто где-то и почему-то копает против меня… Я представляю себе, что один из родственников тех бандитов, которых мы перестреляли на границе, когда они хотели вторгнуться к нам, все эти годы выслеживал меня, и теперь нашел, и постоянно наблюдает за домом Рочей, но мстить он намерен не обычным, не страшным в общем-то способом – выстрелом в грудь, но особо изощренно, – похитив Маргарет. |