– Но все же согласись хоть с тем, что история эта не только несколько неприятна – что можно было бы терпеть, но и ненормальна. Я хотел бы отнестись к ней снисходительно или иронически, но речь идет о вещах, я бы сказал…
– Вы меня пугаете, вы на себя сделались непохожи.
Дядюшка поморщился: и сам был от себя не в восторге. Он оппозиционным движением засунул руки в карманы, вознес очи горе и прикрыл их.
– Прибегнуть разве к полиции, – прошептал он, и в лице его проявилось интеллигентское бессилие. Сам себе ответил: – Засмеют-с.
– А скажите, дядя Фаня, с вами бывает так?
– Как?
Настя перестала болтать ногами, замерла, веки с выгоревшими ресницами сблизились; на ладонях, упиравшихся в деревянный настил, проступили бледно-желтые костяшки, на губах объявилась едва заметная и чуть-чуть ненормальная улыбка.
– Всё. Всё кончилось.
Афанасий Иванович начал наклоняться вперед, чтобы заглянуть в лицо племяннице, но она первая повернулась к нему, и улыбка у нее была уже не блаженная, а виноватая.
– Это как наваждение. Глупо, конечно, но вам-то я могу рассказать, да?
– Ну, хм, я… – Афанасий Иванович приложил заверяющую руку к белому шелковому галстуку. Он любил, когда с ним делились, это подтверждало косвенным образом его собственное мнение о себе, гласившее, что он хороший человек.
Племянница вздохнула, собираясь со словами.
– Всего на несколько мгновений оно является, это ощущение, но зато уж охватывает целиком. Попытаюсь сейчас подобрать… но только знайте – словами бесконечно беднее и грубее. Вот, в общем, сижу здесь, на мостках, и пруд тот же, и сад, и то, что за садом – и небо и облака, – все то же, понимаете? А время – другое.
Дядюшка привычным движением поправил шевелюру. Он ничего не понимал, но знал, что надо стараться.
– Совсем другой год, не четырнадцатый, а иной.
– Право, сложно, Настенька, мудрено. Не четырнадцатый, а какой, семнадцатый, что ли?
– Не в цифрах дело, поймите. Может, семнадцатый, может, тридцать седьмой. Не это важно. Важно то, что очень остро я как будто весь смысл этого другого года ощущаю. Могу, кажется, встать, выйти за ворота усадьбы, и мне сразу попадется навстречу не наш обычный деревенский человек, а иной. Могу поехать хоть в Петербург, а там все другое, другие дома, власти, новые моды.
– Рано или поздно все и так переменится.
Настя досадливо махнула рукой.
– Это общие фразы. Не рано или поздно, а сейчас, в данный миг! И я бы не удержалась, проверила, но это всё секунды, мгновения. Наваждение проходит, и теперь я уже точно знаю, что за прудом поле конопляное, за полем проселок, он доведет до станции, там буфетчик мух гоняет полотенцем, колокол дребезжит, к платформе скучный поезд подходит…
Рефлекторно потянувшись к жилетному карману, Афанасий Иванович достал часы, блеснула потревоженная цепочка, отвалилась металлическая створка.
– Уже полтора часа как подошел.
Настя вздохнула, а потом засмеялась.
– Вот всегда вы так, дядя Фаня. Сами говорите о себе, что вы натура мечтательная, «с небесностью», но одновременно без полета в нужный момент.
– Прости, Настенька, права ты, «без полета». Не думается мне о годе семнадцатом, когда нынче сердце не на месте. Как будто подточилось что-то, и в дыры невидимые страхи неведомые лезут. Старческое. Стариковское.
Афанасий Иванович разгладил галстук.
– Но ты меня тоже удивила. Всегда казалась мне девушкой хоть и тонкой души, но вполне практической. Откуда у тебя эти полеты ума?
В этот момент на противоположной стороне пруда из ивовых кустов появился большой полосатый обезьян. |