Изменить размер шрифта - +

Беседа их не вязалась, пока Берли неожиданно не спросил Мортона, не принесли ли плодов в душе его те слова, которые были сказаны им минувшею ночью.

Мортон ответил, что остался при своем старом мнении и что он полон решимости, насколько возможно и пока будет возможно, совмещать в себе доброго христианина и вместе с тем верноподданного.

– Другими словами, – заметил Берли, – вы хотите служить и Богу, и маммоне, в иные дни вещать своими устами истину, а в иные – брать в руки оружие и по приказу земной и тиранической власти проливать кровь тех несчастных, которые ради той же истины отреклись от благ мира сего. Неужели вы полагаете, – продолжал он, – что можно прикоснуться к смоле и не испачкаться; стать в ряды безбожников, папистов, прелатистов, латитудинариев и богохульников; разделять их забавы, которые представляют собою не что иное, как жертвоприношение идолам, входить при случае к их дочерям, как некогда, до потопа, сыны Божии входили к дочерям человеческим, – неужели вы полагаете, говорю я, что можете творить эти мерзости и остаться неоскверненным? А я говорю вам, что всякое общение с врагами церкви – страшное зло, ненавистное Господу! Не прикасайтесь, не трогайте, не берите в руки! И не тужите, молодой человек, точно вам одному на всем свете приходится подавлять в себе земные привязанности и отрекаться от наслаждений, которые суть силки, раскинутые у вас под ногами. Говорю вам, что сын Давидов не лучшую долю возвестил всему роду людскому.

Он вскочил на коня и, обернувшись к Мортону, прочел текст Писания:

– «Тяжкое бремя возложено на сынов Адамовых с того дня, как они вышли из чрева матери, и до того, когда возвратятся в лоно матери сущего; и тому, кто облачен в лазоревый шелк и украшен венцом, и тому, на ком простые льняные одежды, тот же удел: вражда и зависть, заботы и тревоги душевные, тяготы, и борьба, и страх смерти в час отдохновения и покоя».

Произнеся эти слова, он пустил коня вскачь и вскоре исчез между деревьев.

«Прощай, суровый фанатик, – подумал Мортон, смотря ему вслед. – Сколь опасно могло бы быть для меня общение с таким человеком в иные мои минуты. Если он и не увлек меня своим рвением к догматам веры или, точнее, к определенной форме устроения церкви (ибо это главное в его рассуждениях), то могу ли я именоваться человеком в полном смысле этого слова, и к тому же шотландцем, и равнодушно взирать на гонения, превращающие разумных людей в безумцев? И не боролся ли мой отец за дело гражданской и религиозной свободы? Поступлю ли я правильно, оставаясь бездеятельным или став на сторону творящей насилия власти, если представится действительная возможность избавить от невыносимых страданий несчастных моих соотечественников? Но кто мне поручится, что люди, одичавшие от преследований, не станут в час торжества такими же жестокими и нетерпимыми, как те, кем они ныне гонимы? Какую умеренность, какого милосердия можно ожидать, скажем, от Берли, одного из главных их предводителей, еще не остывшего, по‑видимому, от какого‑то только что совершенного им насилия, Берли, угрызения совести которого так сильны, что их не может заглушить даже его пламенный фанатизм? Мне надоело видеть вокруг себя только насилие, только ярость, то под личиной законной государственной власти, то под личиной религиозного рвения. Мне ненавистны родина, я сам, моя зависимость, необходимость подавлять свои чувства, этот лес, река, дом – все, кроме одной Эдит, но и она никогда не станет моей. К чему подстерегать ее на прогулке? К чему тешить себя, а может быть, и ее несбыточными мечтами? Все равно она никогда не станет моей.

Все ополчилось против меня: ее надменная бабка, враждебные друг другу взгляды наших семейств, мое проклятое подневольное положение… О жалкий, несчастный раб, не располагающий даже жалованьем слуги, – и нет ни малейшей надежды, что мы когда‑нибудь сможем соединиться! К чему упорствовать, к чему тешить себя такой мучительною мечтой? »

– Но я не раб! – сказал он вслух, выпрямляясь во весь рост.

Быстрый переход