Изменить размер шрифта - +
Она подошла к углу, где стояла широкая тяжелая миска, сняла зубами крышку и достала большой кусок сочного вареного мяса. Широко вылупив глаза и боясь пошевельнуться, Верка смотрела на то, как спокойно, почти равнодушно съела собака этот кусок, потом сама накрыла миску крышкой и, не глядя ни на кого, так же лениво и гордо ушла в глубину тяжелых прохладных комнат.

 

«Нет, не погибнет! – опять успокоила себя Верка. – Разве же можно, чтобы погибла?»

 

Дым от головешки попал ей в лицо. Верка сощурилась, протирая глаза кулаком, и перед нею всплыло беззлобное лицо тихой побирушки Маремьяны, муж которой, стекловар, умер от ожога на заводе. Эта побирушка ходила под окнами и робко просила милостыню, но когда добиралась она до крыльца Григория Бабыкина, который был хозяином стекольного завода, то, крестясь и страшно ругаясь, грозно стучала палкой в тяжелые ворота.

 

И тогда Григорий Бабыкин высылал дворника Ермилу. А дворник Ермила, тихонько подталкивая побирушку, бормотал хмуро и виновато: «Уходи, Маремьяна. Мне что… Я человек нанятой. Уходи от греха. Видно, уж бог вас рассудит».

 

– Разве же можно, чтобы погибла? – убежденно повторила Верка и сердито хлопнула по голому плечу, в которое больно кололи черные невидимые комары.

 

– Что одна? Посидим вместе, – раздался за ее спиной знакомый голос.

 

– Ефимка… Дурак! – вскрикнула испуганная Верка.

 

И, не зная, что сказать от радости, она схватила его за плечи, потом выхватила из-под пепла костра две горячие картофелины и, перекатывая их на ладонях, протянула ему:

 

– Садись. Ешь. Это я для тебя испекла. Я-то жду, жду, а тебя нет и нет.

 

– И то дело, – устало опускаясь на траву, согласился Ефимка. – Есть хочу как собака.

 

Заслышав голоса, вылезла мать, за нею Евдокия, и даже бабка Самойлиха, которая никак не могла уложить Розку, высунула из шалаша седую голову.

 

Но в том, что рассказал Ефимка, хорошего было мало. От встретившегося старика пастуха он узнал, что – один с утра, другой к полудню – проскакали по дороге два казачьих разъезда, что впереди, в Кабакине, бушует белая банда.

 

Значит, оставалось только одно: бросить телеги, навьючить коней и двигаться к Кожухову через леса, через овраги пешком.

 

Все замолчали.

 

– Ефим, – предложила мать, – а что, если попробовать выбраться по-другому?

 

– Как еще по-другому? – удивился Ефимка.

 

– А так. У нас на лбу не написано, что мы беженцы. Мало ли кто. Ну, из голодающей губернии… ну, погорельцы. Женщины да ребята. Кто нас тронет?

 

– Нельзя, – насторожилась Верка. – Самойловы евреи. А белые казаки бьют их начисто.

 

– Ну, так давайте тогда разделимся, – рассердилась мать, – и пусть каждый идет сам по себе. Если мы целым табором, так нас каждый заметит, а по отдельности куда как легче будет.

 

– Так нельзя, – опять перебила Верка и с удивлением посмотрела на молчавшего Ефимку.

 

– Тебя не спрашивают, – оборвала ее мать. – А двадцать верст с ребятишками по оврагам, болотам да лесом – это разве можно? Ты думаешь, мне добра жалко? Мне не жалко, бог с ним. Можно одну телегу Евдокии отдать, другую – Самойлихе. А мы и так потихоньку доберемся. Где я Вальку поднесу, где ты, Ефимка, поможешь.

Быстрый переход