|
Вижу его и опускаю глаза в телефон. Два, три, пять, семь. Шагов не слышно. Упал. Поднялся. У меня крутит живот из за Владимира. Два, три, пять, шесть, восемь, девять шагов. Я ходила кругами, повторяя его шаги: два, три, четыре… И только когда Нагоре впивалась в меня смущенным взглядом, потому что я кружила по площадке, мешая детям играть, только тогда я приходила в себя и понимала: отныне я из тех женщин, которых прохожие жалеют и боятся.
В другие дни я высматривала его, тихо сидя на лавочке, а Нагоре устраивалась рядом, скрестив ножки, и молчала, словно ее голос – причина беды, словно она уже поняла, что я ее ненавижу. Нагоре была зеркалом моих пороков.
– Почему забрали его, а не тебя? – спросила я Нагоре в тот день, когда она крикнула мне из душа, чтобы я подала ей с полки полотенце. Она уставилась на меня своими голубыми глазищами, растерявшись от такого прямого вопроса. Я почти сразу же ее обняла и несколько раз поцеловала. Ее волосы намочили мне лицо и руки, я завернула ее в полотенце, прижала к себе, и мы обе разрыдались. Почему не забрали ее? Неужели моя жертва была напрасной?
– Лучше бы забрали меня, – сказала она несколькими днями позже по дороге в школу, а я проводила ее глазами, пока она не затерялась среди одноклассников, и поняла, что никогда больше не хочу ее видеть. Да, лучше бы забрали ее, но вышло иначе. Каждый день она исправно возвращалась в мой дом, каждый день, пока не выросла.
Не каждый день одинаково плох. Не каждое утро я просыпалась с гастритной болью на душе, но стоило произойти какой нибудь ерунде, как я начинала инстинктивно глотать слюну и напоминать себе, что надо дышать. Дыхание – действие не механическое, но стабилизирующее; когда земля уходит из под ног, для сохранения равновесия надо дышать. Жизнь просто живут, а дыханию учатся. Поэтому я заставляла себя выполнять несложные действия. Помойся. Причешись. Поешь. Помойся, причешись, поешь. Улыбнись. Хотя нет, какие улыбки. Не улыбайся. Дыши, дыши, дыши. Не плачь, не кричи, ну что ты? Дыши. Дыши, дыши. Возможно, завтра ты сможешь встать с кресла. Но завтра – это новый день, а я без конца проживала один и тот же, и следовательно, не было кресла, с которого я могла бы встать.
Иногда Фран звонил мне, чтобы напомнить: вообще то, кроме сына, у нас есть дочь. Нет, Нагоре мне не дочь. Нет. Но мы ее удочерили, дали ей дом, говорил он. Нагоре мне не дочь. Нагоре мне не дочь. (Дыши. И приготовь им что нибудь на обед.) Даниэль – мой единственный сын, и, когда я готовила, он играл в солдатиков на полу, а я давала ему морковку с лимоном и солью. (У него было сто сорок пять солдатиков, все из зеленого пластика.) Я спрашивала его, во что он играет, и он невнятно лепетал, что в солдатиков, и мы оба слушали, как торжественно они маршируют, уходя на великое сражение. (Масло кипит, макароны подгорают. В блендере нет воды.) Нагоре мне не дочь. А Даниэль больше не играет в солдатиков. Да здравствует война! Много раз мне звонили из школы и напоминали, что Нагоре меня ждет и что им надо закрываться. Простите, отвечала я, и то, что вообще то Нагоре мне не дочь, застревало у меня на языке, и я вешала трубку, досадуя, что мне ставят в укор мое непрошенное материнство, и пыталась заплакать, но слезы не появлялись, поэтому я хватала ртом воздух и молила о том, чтобы стать Даниэлем и пропасть вместе с ним, но вместо этого наступал вечер, и Фран снова звонил мне, чтобы напомнить о моих обязанностях перед Нагоре, потому что, вообще то, кроме сына, у нас есть дочь.
Владимир объявился всего один раз. Возможно, он сделал это из жалости, из чувства долга, из болезненного любопытства. Он спросил меня, чего я хочу. Я его поцеловала. В тот вечер он был заботлив, будто я для него что то значу. Он прикасался ко мне так неуверенно, будто боялся испачкать стекло, которое только что побрызгали очистителем и протерли. Я отвела его в комнату Даниэля, и мы занялись сексом. |