— Я побежден, — сказал я глухо. — Я дал им слово. Они придут сегодня вечером сюда. Легко бороться с врагами. Но бороться с друзьями… с их добротой… И потом, я обещал… я не могу спорить… я не могу больше бороться.
— Я помогу тебе.
В немом изумлении я поднял на нее глаза.
— Ты?.. Ты будешь уже далеко.
Она очень побледнела, и с минуту губы ее так дрожали, что она не могла слова выговорить. Она сидела и смотрела на свои крепко стиснутые руки.
— Я не уезжаю.
— А Малкольм? — воскликнул я.
— «Альгоа» отчалила сегодня в шесть часов утра. Малкольм отплыл на ней.
Наступила мертвая тишина. Потрясенный, не в силах поверить услышанному, я словно окаменел. Но, прежде чем я успел раскрыть рот, она снова заговорила, как бы через силу выдавливая из себя слова:
— Когда я была больна, Роберт… да и потом… я словно бы увидела то, чего до сих пор не замечала. — Она чуть не разрыдалась, но усилием воли заставила себя продолжать: — Я всегда признавала свой долг по отношению к родным, по отношению ко всем, с кем работала, но я не понимала своего долга по отношению к тебе… а поскольку я люблю тебя больше всего на свете, то и мой долг по отношению к тебе должен преобладать над всем остальным. Если бы у тебя все прошло успешно, если бы ты не свалился, я, возможно, этого никогда бы не поняла, а сейчас… понимаю.
Она помолчала, с трудом преодолевая волнение и глядя на меня каким-то необычайно напряженным взглядом, словно ее душила и жгла необходимость поделиться со мной темя сложными и еще не вполне сформировавшимися мыслями, которые в последнее время нахлынули на нее. Чувства с такою силой завладели ею, что слезы покатились по ее щекам. И слова полились неудержимым потоком:
— Все время, пока я лежала там в каком-то полусне, я думала, почему я отказалась выйти за тебя замуж… я ведь любила тебя… и заболела-то я из-за того, что любила тебя и не была осторожна, работая в палатах… но эту любовь заслоняли гордость, и страх, и предубеждение против твоей религии, о которой я ведь, собственно, ничего и не знаю. Бог дал тебе родиться католиком, а мне — протестанткой. Но разве это значит, что он ненавидел одного из нас и любил другого… хотел, чтобы один жил во мраке лжи, а другой — при свете истины? Если это так, то христианство не имеет никакого смысла. Ах, Роберт, ты терпимее относился к моей вере, чем я к твоей. И мне стало так стыдно, что я дала себе слово: если поправлюсь, приду к тебе и попрошу у тебя прощения.
Теперь она перестала сдерживаться и разрыдалась, а я сидел, белый как полотно, не в силах двинуться с места, не в силах разжать застывшие губы. Она прошептала:
— Роберт, дорогой Роберт, ты, наверное, считаешь меня самым трудным… самым непоследовательным человеком на свете. Но события иногда оказывают на нас совершенно необъяснимое давление. Да, дорогой мой, я уехала из Блейрхилла, я уехала от родителей, бросила все — навсегда. И если ты еще не раздумал, я выйду за тебя замуж, когда и где ты пожелаешь… Мы поедем в Лозанну… будем вместе работать… будем добры и внимательны друг к другу…
В следующую минуту я уже держал ее в объятиях, ее сердце билось у моей груди; она хотела что-то сказать, но рыдания душили ее. Губы у меня шевелились, однако я не мог издать ни звука. В сердце росла и ширилась неуемная радость — казалось, она сейчас разорвет мне грудь.
Словно откуда-то издалека, из другого мира, до меня донесся звук открывающейся входной двери, и по шуму голосов и топоту ног я понял, что прибыли Мак-Келлар и доктор Галбрейт, а потом я услышал приглушенный шепот старушки, встретившей их в прихожей.
Теперь это не имело никакого значения. |