Но тут же убрал — видно, счел, что это уж слишком, и просто остался стоять рядом, заложив руки за спину, с застывшей улыбкой на лице. Фотограф велел мне смотреть не на атташе, а в объектив и тоже улыбаться.
— Но не во весь же рот! Я притушил улыбку.
— Нет, улыбайся, улыбайся, только чуть-чуть и, если можешь, как бы удивленно.
Пожалуйста — я принял удивленный вид.
— Теперь поменьше удивления, побольше улыбки. Посердечнее! Но все же с легким беспокойством. Здорово! Замри! Вот так в самый раз — нет, зубы убери, так… Да-да, руку оставь, так естественнее… хорошо… И карту, карту… о'кей, месье, отлично, берете карту и показываете ему какое-то место, а ты смотришь, что-то говоришь в ответ, классно, гениально! О'кей! Теперь еще разок на черно-белую, и все!
Фотограф трещал без умолку, прыгал вокруг нас. Все это придавало происходящему некоторую торжественность. Я вспомнил свою помолвку, банкет и последние снимки — наверно, получились грустноватыми. Наконец фотограф свернул свою технику, простился до завтра и ушел. Атташе сказал, что я могу перестать улыбаться, и прибавил с виноватыми нотками в голосе:
— Простите за все эти… издержки… но правительству важно сейчас… Понимаете? Можно мне звать вас Ахмедом?
Я сказал «пожалуйста», мне уже было все равно, но вмешался Пиньоль, его так и трясло от негодования, и резко возразил, что меня зовут Азиз. Атташе извинился за рассеянность: «Не понимаю, что со мной такое!» Я-то понимал, но мы были еще недостаточно знакомы, чтобы я мог спросить, как зовут женщину, которой заняты его мысли, и какая она из себя, — а жаль, меня бы это поддержало. Не знаю почему, но этот парень мне нравился. Может, под настроение пришлось. И потом, он был нездешний.
Прощаться со мной за руку он не стал, видно, решил, что хватит одного рукопожатия, зато произнес на неизвестном мне языке — должно быть, на моем родном — какое-то слово, наверно, «до свидания». Он вышел и закрыл дверь без особой поспешности, но я чувствовал, что он сильно запоздал, и желал, чтобы та женщина дождалась его звонка и все у них уладилось к завтрашнему дню, к нашему отлету.
— Какая мерзость! — прорычал Пиньоль, провожая меня в камеру.
— Что? — спросил я.
— Да все! Эта… комедия, эти снимки — все мерзко! По-твоему, нет?
Я сказал, что, по-моему, нет. По-моему, мерзость — история с кольцом. Все остальное вполне сносно.
— Но ты же не собираешься играть в эту дурацкую игру, Азиз?
Я не мог понять, почему он вдруг за какой-то час изменил мнение. Сам же советовал мне уезжать, вот я уезжаю — так в чем дело?
— Этот тип — полный кретин, ты что, не видишь? И ты хочешь, чтобы он нашел тебе в Марокко работу? Да он явился, чтобы покрасоваться перед фотоаппаратом, и все, он же полное ничтожество!
Интересное дело: я прекрасно понимал, что Пиньоль прав, и в то же время мне хотелось защитить моего атташе. Нас уже что-то связывало, меня и его, а Пиньоль здесь был ни при чем, может, от ревности он и бесился.
— А мне он нравится. Мы с ним вполне поладили.
— Да черт возьми, воспротивься хоть раз в жизни! Сделай что-нибудь!
Странно слышать, чтобы полицейский, пусть даже мой приятель, призывал воспротивиться закону, причем стоя по ту сторону решетки, которую сам же только что за мной закрыл.
— Знаешь, почему они решили вывозить именно тебя? Неужели все еще не понял? Из-за твоей смазливой физиономии, потому что ты фотогеничный, ясно? Фо-то-ге-ничный!
Я не понимал, что его так злит. Это ведь скорее лестно для меня.
— Перестань, Азиз! Да меня тошнит от всего этого! Не знают, что сделать с безработицей, как задобрить общественное мнение, вот и придумали: взять одного араба и с помпой отправить его на родину, да при том еще вроде бы случайно этот араб больше смахивает на корсиканца, так что расизм не так бросается в глаза! Но если ты и сам доволен…
Сходство с корсиканцем нисколько не задело бы мою «арабскую» гордость, но, по-моему, его нет и в помине; однако я промолчал — Пиньоль по матери корсиканец, и в его устах это было чем-то почетным. |