Изменить размер шрифта - +
Всегда был с ними до упора любезен, до упора вежлив. Немцев я малость знаю: я даже в школе ихней учился где-то под Ганновером, когда ребенком был. Я говорил на их языке. Тогда они казались мне шайкой маленьких горластых кретинов с блеклыми и уклончивыми глазами, как у волков. После уроков мы вместе ходили тискать девчонок в ближний лесок, а еще стреляли из арбалетов и пугачей — по четыре марки штука. Пили подслащенное пиво. Но это — одно, а садить по нам посередь дороги, даже слова предварительно не сказав, — совсем другое: разница немалая, форменная пропасть. Чересчур большая разница.

В общем, война — это было что-то непонятное. Так продолжаться не могло.

Может, с этими чудиками стряслось что-то особенное, чего я не чувствовал? Во всяком случае, я за собой ничего такого не замечал.

Мое отношение к ним не изменилось. Мне даже вроде как хотелось понять, с чего они стали такими грубиянами, но еще больше хотелось удрать, отчаянно, нестерпимо хотелось, до того мне все это показалось вдруг следствием какой-то чудовищной ошибки.

«В такой передряге остается одно — дать деру», — решил я, поразмыслив.

Над нашими головами, в двух, а то и в одном миллиметре от виска, одна за другой звенели стальные нити, натягиваемые в жарком летнем воздухе пулями, которым так не терпелось нас убить.

В жизни я не чувствовал себя таким ненужным, как под этими пулями и солнечным светом. Безмерное, вселенское издевательство.

Было мне тогда всего двадцать. Вдали — безлюдные фермы, пустые, настежь распахнутые церкви, словно крестьяне скопом ушли из этих селений всего на день, на праздник в другом конце кантона, и доверчиво оставили на нас свое добро — землю, телеги оглоблями вверх, распаханные поля, дворы, шоссе, деревья, даже коров и пса на цепи, словом, все. Чувствуйте, мол, себя как дома, пока нас нет. Вроде бы даже очень мило с их стороны. «А все же не уйди они отсюда, — рассуждал я про себя, — будь здесь до сих пор народ, люди уж наверняка не повели бы себя так мерзко! Так пакостно! Просто не посмели бы у всех на глазах». Но за нами некому было приглядывать. Мы остались одни, как новобрачные, которые дождутся, чтобы все ушли, и давай свинством заниматься.

А еще я думал (укрывшись за деревом), что хотел бы сейчас увидеть здесь Деруледа, о котором мне уши прожужжали, — пусть-ка объяснит, что он испытывал, когда ему в брюхо пулю вогнали.

Немцы, прижавшись к дороге, стреляли упрямо и плохо, но зато патронов у них было завались: наверняка полные подсумки. Решительно, война и не думала кончаться. Наш полковник, это у него не отнимешь, демонстрировал потрясающую храбрость. Разгуливал по самой середке шоссе и поперек него, словно поджидал приятеля на вокзальном перроне, разве что малость нетерпеливо.

Я — это надо сразу сказать — деревни не выношу: там тоскливо, вокруг одни канавы, в домах вечно ни души, дороги никуда не ведут. А уж если к этому еще войну прибавить, то и совсем нестерпимо становится. Вдоль обоих откосов подул резкий ветер, шквальный шум тополиной листвы смешивался с сухим треском, долетавшим до нас от немцев. Эти неизвестные солдаты все время мазали по нам, но окутывали нас, как саваном, тысячами смертей. Я шевельнуться боялся.

Ей-богу, мой полковник был сущее чудовище. Хуже собаки: уверен, он даже не представлял себе, что и до него смерть добраться может. И еще я понял, что храбрецов вроде него должно быть много в нашей армии и, конечно, не меньше у противника. Сколько — этого уж никто не знает. Один, два, может, несколько миллионов. С этой минуты страх мой стал паникой. С такими типами эта адская чушь, того гляди, на целую вечность растянется. С чего ей прекращаться? Никогда еще я отчетливей не сознавал, какой неумолимый приговор висит над людьми и вещами.
Быстрый переход