Изменить размер шрифта - +
Потом мы с кюре заговорили о своем возрасте. Мы с ним уже довольно давно разменяли четвертый десяток. Наше тридцатилетие уходило в прошлое, о неприветливых берегах которого мы не слишком жалели. Не стоило даже оборачиваться и вглядываться в них. Старея, мы мало что потеряли.

— В конце концов, жалеть о таком-то годе сильней, чем о любом другом, — просто низость, — заключил я. — Ей-богу, кюре, стариться тоже можно увлеченно и решительно. Разве вчера нам было так уж весело? А прошлый год? Он вам что, сладким показался? Жалеть? О чем, спрашиваю я вас? О молодости? Да у нас ее просто не было.

Бедняки — и это правда — с годами скорее молодеют душой, и к концу, если, разумеется, они постарались избавиться по дороге от лжи, страха и подлой покорности, заложенных в нас с рождения, они, в общем, становятся менее отвратными, чем были вначале. Все остальное, что существует на свете, — не для них. Это их не касается. Единственная их задача — избавиться от покорности, изблевать ее. Если это удается им раньше, чем они сдохнут, они могут гордиться, что жили не зря.

Я решительно был в ударе... Полторы тысячи франков подогревали мой пыл, и я не унимался:

— Настоящая, единственная молодость в том, кюре, чтобы любить всех без разбору, только в этом правда, только в этом молодость и новизна. Много вы знаете, кюре, таких среди молодежи? Я — ни одного. Я всюду вижу лишь черную и старую глупость, которая бродит в более или менее свежих телах, и чем сильней в них брожение этой мерзости, тем больше она донимает молодых и тем настойчивей они уверяют, что страшно молоды. Но это не правда, это брехня. Они молоды, как чирей, который болит, потому что его распирает гной.

От таких моих слов Протиста поеживало. Чтобы не изводить его и дальше, я переменил тему. Тем более что он оказал мне прямо-таки спасительную любезность. А ведь трудно не возвращаться все время к предмету, который волнует вас так сильно, как то, о чем я говорил. Когда живешь один, из головы не выходит мысль о жизни вообще. От нее тупеешь. Чтобы отделаться от нее, пытаешься вымазать ею всех, с кем встречаешься, и это им надоедает. Быть одному — все равно что подталкивать себя к смерти.

— Умирать нам приходится обстоятельней, чем собаке, — добавил я, — и, если, положим, требуется тысяча минут, чтобы издохнуть, каждая минута окажется для вас новой и будет достаточно приправлена страхом, чтобы вы тысячу раз успели позабыть, сколько раз вы могли бы насладиться любовью за предшествующую тысячу лет. Счастье на земле состоит в том, чтобы умереть с наслаждением, во время наслаждения. Все остальное — ничто, страх, в котором не смеешь признаться, и притворство.

Послушав, что я несу, Протист наверняка решил, что я снова заболел. Быть может, он был прав, а я кругом не прав. Изобретая в одиночестве кару за вселенский эгоизм, я действительно мастурбировал свое воображение — искал эту кару во всем, вплоть до небытия! Когда тебе из-за безденежья редко представляется случай выйти на улицу и уж подавно — выйти из себя и совокупиться, развлекаешься, как можешь.

Согласен, я был не совсем прав, дразня Протиста своей философией, противоречащей его религиозным убеждениям, но и то сказать, вся его особа дышала этаким маленьким грязным чувством собственного превосходства, которое не могло не действовать многим на нервы. По его представлениям, земля для людей — вроде как зал ожидания вечности, где у каждого свой билет. У него самого билет, ясное дело, превосходный: дождался очереди — и в рай. Впрочем, срал он на все это.

Подобное убеждение невыносимо. Однако, когда в тот же вечер он предложил мне вперед сумму, необходимую для поездки в Тулузу, я разом перестал докучать ему и противоречить. Я так дрейфил при мысли о встрече в «Тараторе» с Таней и ее женихом-призраком, что не рассуждая принял предложение кюре.
Быстрый переход