Дело в том, что он был вынужден ни за что ни про что подмазать целую шайку деляг. Он все еще не переварил, что в момент передачи ему подземелья был вынужден направо и налево раздавать комиссионные — кюре, прокатчице стульев в церкви, чиновникам мэрии, еще куче разной публики, и все безрезультатно. Его корежило, как только он заговаривал об этом. Он называл такие порядки воровством.
— Но в конце-то концов вы поженились? — спросил я в заключение.
— Да нет же, кому я сказал? Мне расхотелось.
— А ведь малышка Мадлон была куда как недурна. Разве нет?
— Да не в этом дело.
— Именно в этом. Ты сам говорил: вы оба свободны. Если уж вам так обрыдло в Тулузе, вам никто не мешал на время перепоручить склеп матери. А потом вернулись бы.
— Насчет внешности, тут ты прав, — опять завел он. — Она очень миленькая, согласен. Это ты мне тогда правильно шепнул. Особенно когда зрение у меня восстановилось, и, представляешь, я как нарочно увидел ее в зеркале. Нет, представляешь? При свете! Месяца два прошло, как старуха сверзилась. Я пробовал разглядеть лицо Мадлон, тут зрение разом ко мне и вернулось. Световой удар, так сказать... Ты меня понимаешь?
— Разве это было не приятно?
— Приятно, конечно. Но дело не только в этом.
— Ты все-таки смотался?
— Да. Но раз ты хочешь понять, я тебе объясню. Ей первой померещилось, что я какой-то странный. Что пыл у меня пропал. Что я стал нелюбезный. Словом, штучки-дрючки...
— Может, тебя угрызения совести одолели?
— Угрызения совести?
— Ну, что-нибудь в этом роде.
— Называй как хочешь, только на душе у меня стало скверно, и все. Но не думаю, чтобы из-за угрызений совести.
— Может, ты был болен?
— Болен — это верно. Я ведь уже битый час добиваюсь, чтобы ты признал, что я болен. Согласись, не очень-то быстро ты врубаешься.
— Ладно, идет, — ответил я. — Раз считаешь, что это нужная предостороженность, скажу, что ты болен.
— И правильно сделаешь, — лишний раз добавил он, — потому как, что касается Мадлон, я ни за что не ручаюсь. Мигнуть не успеешь, как она тебя схарчит — на это она способна.
Робинзон вроде как давал мне совет, а я не хотел от него советов. Мне вообще все это не нравилось — опять запахло осложнениями.
— Думаешь, она тебя заложит? — переспросил я для проверки. — Но ведь она же отчасти была твоей сообщницей. Ей подумать надо бы, прежде чем стукнуть.
— Подумать? — так и подбросило его в ответ. — Сразу видно, что ты ее не знаешь. — Он даже расхохотался. — Покрутился бы около нее, сколько я, так не сомневался бы. Повторяю, она влюблена. Ты что, никогда с влюбленными бабами не водился? Как втрескаются, так просто с ума сходят? А влюблена она в меня и с ума сходит по мне. Понятно? Усек? Вот ее всякая сумасшедшинка и возбуждает, и все. А не останавливает. Наоборот!
Я не мог ему сказать, что малость удивляюсь, как это Мадлон всего за несколько месяцев дошла до такого исступления: я ведь сам был чуть-чуть с ней знаком. На этот счет у меня были свои соображения, но я не мог их выложить.
Судя по тому, как она устраивалась в Тулузе, и по разговору, который я подслушал за тополем в день посещения баржи, трудно было допустить, что у нее так быстро изменился характер. Мне она представлялась не трагичной, а скорее пройдошистой, симпатично свободной от предрассудков и вполне довольной случаем пристроиться там, где ее возьмут со всеми ее историями и ломаньем. Но в данный момент мне нельзя было ничего прибавить. Оставалось только слушать. |