А у нас он во всех отношениях чувствовал себя в безопасности. Он сам это утверждал. Мы не пили. Домой он уходил, когда хотел, и без всяких для себя последствий. Так что проникся к нам полным доверием.
Когда мы с Суходроковым думали о своем положении до встречи с Баритоном и о том, как устроились у него, жаловаться нам не приходилось: это было бы несправедливо. Нам, в общем-то, сказочно повезло: у нас было все, что нужно, и в смысле уважения окружающих, и в отношении материального достатка.
Только я по-прежнему не верил, что чудо продлится долго. У меня было скользкое прошлое, и оно — отрыжка судьбы — уже напоминало о себе. Еще в первые дни пребывания в Виньи я получил три анонимки, показавшиеся мне чрезвычайно подозрительными и угрожающими. Потом приходили и другие, не менее желчные. Правда, в Виньи это была обычная история, и мы, как правило, не обращали на них внимания. Писали их чаще всего наши бывшие пациенты, которых мания преследования не оставляла в покое и дома.
Но послания, полученные мной, и стиль их беспокоили меня гораздо больше: они были не похожи на остальные, обвинения в них выдвигались более определенные, а речь шла исключительно обо мне и Робинзоне. Говоря откровенно, они приписывали нам сожительство друг с другом. Говенное предположение. Сперва я даже стеснялся заговорить с Робинзоном об этом, но наконец все-таки решился, потому как без конца получал такие цидульки. Мы вдвоем прикинули, кто мог их сочинять. Перебрали все подходящие кандидатуры из числа общих знакомых, но никого не заподозрили. К тому же обвинение ни на чем не основывалось. Извращениями я не страдал, а Робинзон вообще плевал с высокого дерева на вопросы пола, с какой бы стороны они ни вставали. Если уж его что-то и волновало, то, конечно, не истории с задницами. Чтобы измыслить такие пакости, надо было быть действительно ревнивой.
В итоге мы пришли к одному: добраться до Виньи и изводить нас мерзкими выдумками способна только Мадлон. Мне-то было чихать, будет она или нет продолжать свои гадости, но я боялся, как бы, выведенная из себя нашим молчанием, она не явилась однажды в лечебницу и не закатила нам скандал. Следовало приготовиться к худшему.
Так мы прожили еще несколько дней, вздрагивая при каждом звонке в дверь. Я ждал появления Мадлон или — того хуже — прокуратуры.
Всякий раз, когда полицейский Блуд приходил играть на бильярде чуть раньше обычного, я опасался, что он вытащит из-за ремня повестку с вызовом, но тогда он был еще сама любезность и спокойствие. Меняться — и заметно — он стал много позже. В ту же пору он почти ежедневно проигрывал во все игры, но невозмутимо. Характер у него испортился по нашей вине.
Как-то вечером, просто из любопытства, я спросил Гюстава, почему он никогда не выигрывает в карты, хотя, в сущности, у меня не было причины задавать ему такие вопросы, кроме моей вечной мании допытываться — почему да как. Тем более, что играли мы не на деньги. Рассуждая о его неудачливости, я подошел к нему почти вплотную, присмотрелся и обнаружил у него сильную дальнозоркость. В самом деле, при нашем освещении он едва-едва отличал трефы от бубен. Так продолжаться не могло.
Я исправил дефект его зрения, подобрав ему хорошие очки. Он был очень доволен, но недолго. Поскольку благодаря очкам он стал играть лучше и проигрывал реже, ему втемяшилось, что он вообще может не проигрывать. Это, естественно, исключалось, и он принялся передергивать. А когда, невзирая даже на плутовство, все равно проигрывал, то по целым дням дулся на нас. Словом, сделался невозможным.
Я был в отчаянии. Гюстав обижался по пустякам и в свой черед старался обидеть, расстроить, озаботить нас. Словом, по-своему мстил за проигрыш. А мы, повторяю, играли не на деньги, а только чтобы развлечься да пощекотать самолюбие. Он же все равно злился.
И вот как-то вечером, когда ему не повезло, он, уходя, бросил:
— Предупреждаю, мсье, будьте осторожны. |