Изменить размер шрифта - +
 
Моего отца тоже арестовали, только мама оттуда вызволила.
 
Когда его забрали, мама, к ужасу всех родных и знакомых, развила такую активность, что ухитрилась попасть на прием к самому наркому. Представляю, как она его убеждала! Папу выпустили.
 
Насколько мне известно, это уникальный случай. Папа сидел в тюрьме ровно четыре месяца и три дня. После того четыре года был на фронте, где каждый час — разрушения, пожары, насилие, смерть. А в кошмарах его преследует не война, а тюрьма, где он и был-то, в сущности, мало. Папа говорит, это оттого, что самое страшное для человека — лишение свободы.
 
По-моему, есть более страшное: когда человек по глупости или из корысти сам откажется от свободы. Например, от свободы быть самим собой.
 
 
Мама вынимает из духовки мои любимые пироги с вишней, укутывает их полотенцем — это мне на дорогу — и принимается плакать.
 
— А вдруг девочка погибнет, вдруг медведь ее там задерет, тогда что?
 
— Почему же непременно погибнет? — смущенно (у него тоже болит сердце) возражает папа, и у него бьется синяя жилочка на облысевшем виске. Мама порывисто вытирает глаза, задумывается и — в какой раз — спрашивает:
 
— А разве мне с тобой нельзя в экспедицию ехать?
 
— Нельзя, мамочка!
 
— Так ведь мать, отчего же нельзя? А если поваром? Я бы на всех готовила, стирала… ну, там… разводила костер. А ты скажи своему-то профессору!
 
Обращаюсь в бегство. Кстати, мне действительно следует сходить к профессору.
 
Нас у Михаила Герасимовича собралось пятеро: четыре девчонки и один Кузя. Все только что окончили лесной институт. В экспедицию из выпускников едем только я да отличник Кузя. Остальные получили назначение в лесхозы. Нам немножко завидуют. Еще бы, я тоже на их месте завидовала бы!
 
У Михаила Герасимовича так уютно, просторно, светло. Не терплю захламленности в квартире! Потихоньку от мамы, когда она уходит на рынок, я выкидываю ежедневно по вещице (мама потом их упорно ищет, сетуя на склероз), но все же у нас столько хлама, теснота, вещь вплотную прижимается к вещи, всюду выживая ее. А у Брачко-Яворских будто сквозят стены. Правда, у них три большие комнаты на двоих. Но сколько я помню, в столовой на диване всегда спит кто-нибудь из бывших учеников профессора — загорелый до черноты, измученный от беготни по столице, с виду рядовой колхозник из самой глухой деревни, но это всегда лесничий… И в этот день пришел и плюхнулся без сил на диван какой-то коричневый, обветренный мужчина, у которого голова была выбрита более тщательно, чем щеки. Несмотря на жару, он был в сапогах и пиджаке и не без удивления взирал, когда нас знакомили, на Кузину распашонку с абстрактными рисунками.
 
Жена профессора Анна Васильевна, добрая, хлопотливая, моложавая женщина, в которой есть что-то девическое, весело поприветствовала нас и побежала в кухню, на ходу надевая передник. Она любит молодежь и, учитывая наш аппетит, всегда приготовит что-нибудь вкусненькое: блинчики, вареники, пирожки — прямо со сковородки, пышные, горячие, — и напоит чаем с домашним вареньем.
 
Все наши уселись рядком на тахте в кабинете и приготовились слушать, как на лекции, а я пошла за Анной Васильевной на кухню — надо же кому-нибудь ей помочь.
 
— Ты мне только помоги накрыть на стол, сегодня уже все приготовила, — сказала Анна Васильевна. Она как-то странно смотрела на меня.
Быстрый переход