Сейчас, когда поднялся туман, характер реки изменился. Теперь она была усеяна островками, появились обрывистые берега, песчаные отмели и странные птицы с пронзительными или чуть слышными голосами. Ощущение, что я путешествую, было несравненно сильнее, чем в Восточном экспрессе, когда мы пересекали многолюдные границы. Река обмелела, и распространился слух, что дальше Корриентеса нам не пройти, потому что ожидавшиеся зимние дожди так и не выпали. Матрос, стоя на мостике, то и дело бросал лот. Оставалось еще полметра предельной глубины, сообщил мне священник и тут же двинулся сеять уныние дальше.
Впервые я всерьез взялся за чтение «Роб Роя», но мелькавшие за бортом пейзажи меня все время отвлекали. Я начинал страницу, когда берег находился в полумиле от нас, а когда поднимал глаза через несколько абзацев, до него было рукой подать – а может, это был не берег, а остров? В начале следующей страницы я опять поднял голову, и теперь река разлилась на ширину мили. Рядом со мной уселся чех. Он говорил по-английски, и я охотно закрыл книгу и стал слушать. Этот человек познал тюрьму и теперь в полной мере наслаждался свободой. Его мать погибла при нацистах, отец – при коммунистах, сам он бежал в Австрию и женился там на австриячке. Он получил техническое образование; решив обосноваться в Аргентине, он взял денег взаймы и организовал пластмассовую фабрику. Вот его рассказ:
– Сперва я разведал обстановку в Бразилии, Уругвае и Венесуэле. И что я заметил: повсюду, кроме Аргентины, прохладительные напитки тянули через соломинку. А в Аргентине нет. Я решил, что на этом сколочу состояние. Я выпустил два миллиона пластмассовых соломинок, но не продал и ста штук. Хотите соломинку? Отдам два миллиона даром. Они у меня так до сих пор и лежат на фабрике. Аргентинцы до того консервативны, что ни за что не желают тянуть через соломинку. Я чуть было не разорился, честное слово, – радостно закончил он.
– И чем вы занимаетесь теперь?
Он весело заулыбался. Я мало встречал на своем веку таких счастливых людей. Он всецело отбросил былые страхи, неудачи и горести, избавился от них начисто, как редко кому из нас удается.
– Произвожу пластмассы, – ответил он, – и предоставляю другим олухам делать из них что хотят, рискуя своими деньгами.
Пассажир с кроличьей физиономией, дергая носом, прошел мимо, серый, как это серое небо.
– Он сходит в Формосе, – сказал я.
– А-а, контрабандист. – Чех пошел с хохотом дальше.
Я снова принялся за «Роб Роя»; лотовой выкрикнул глубину. «Вы должны хорошо помнить моего отца, вы знали его с детства, ведь ваш отец был членом торгового дома. Но едва ли вы видели его в лучшую пору жизни, пока возраст и немощи еще не загасили в нем неуемный дух предприимчивости и коммерции». Мне пришел на ум отец, лежащий одетым в ванне, как позднее он лежал в гробу в Булони, и отдающий мне невыполнимые распоряжения. Я недоумевал, почему я испытываю нежное чувство к отцу и не испытываю никакой нежности к моей безупречной матери, которая с суровой заботливостью вырастила меня и определила в банк. Я так и не сделал постамента среди георгинов и перед отъездом выбросил пустую урну. Внезапно память воскресила звук сердитого голоса. Однажды в детстве я проснулся ночью, как случалось не раз, в страхе, что в доме пожар и меня забыли. Я вылез из постели и уселся на верхних ступеньках лестницы, успокоенный доносившимся снизу голосом. Неважно, что голос звучал сердито, он был тут: я был не один, и гарью не пахло. «Уходи, если хочешь, – сказал голос, – но ребенок останется со мной». Тихий убеждающий голос – я узнал отца – произнес: «Но ведь я его отец», и женщина, которую я звал мамой, отрезала, как захлопнула дверь: «А кто посмеет сказать, что я ему не мать?»
– Доброе утро, – проговорил О'Тул, усаживаясь рядом. |