Я застеснялся и не стал переспрашивать, просто пошёл в библиотеку. Библиотека была старая, заброшенная, и там я ещё мальчиком проводил время, когда мне было плохо или хотелось спрятаться. Я полистал разбухшие от сырости словари, и оказалось, что по-английски это monkey wrench. Он действительно раньше назывался паровозным, а сейчас его все называли просто – разводной ключ. Я катал на языке это слово monkey. Смешное название, да.
Потом я придумал простое объяснение. Оно заключалось в том, что у Владимира Ивановича где-то было припрятано несколько комплектов старой формы. Именно старой! Может, он обнаружил на боковых ответвлениях путей или в депо тюк со старыми кителями и фуражками, потому что невозможно столько времени сохранять выданный тебе комплект.
Впрочем, нет. Не знаю, тут мистические вещи творятся: одна история про Серебряный поезд чего стоила.
Ещё баба Тома говорила мне, что раз в год по тоннелям проходит Серебряный поезд, и если впрыгнуть в него, то можно уехать из метрополитена далеко-далеко, в страну, где есть небо и живут там совсем по-другому.
У моего старшего товарища была и другая черта – довольно странная.
Владимир Павлович удивительным образом умудрялся напиваться каждый день. Пили у нас редко, но буйно, с драками и долгими разбирательствами. А Владимир Павлович пил тихо и укромно, никому этого не показывая. Я думаю, что он и жил на станциях-факториях оттого, что здесь было налажено производство спирта. Конечно, эта привычка была непростой, обслуживая своё пьянство, Владимир Павлович проявлял удивительную изобретательность, но оставался тайным пьяницей.
«Пьян да умён, два угодья в нём», – сказал как-то начальник станции «Сокол», и точно – руки у Владимира Павловича были золотые. Никто ему не ставил брагу в укор.
Да и я любил с ним говорить после обеда, а вот поутру и вечером я Владимира Павловича не любил.
Но вольно ж мне было ругаться, ибо когда проживёшь полжизни с человеком, особенно здесь, то понимаешь, что только смерть, точь-в-точь как в брачной клятве чуждых нам церквей, только смерть разлучит нас.
Иногда я представлял всё пространство метрополитена: разодранное противоречиями, населённое ожесточёнными людьми, готовыми продать друг друга за горстку патронов, чтобы потом набить ими рожок автомата Калашникова и убить ещё кого-то. Когда я начинал думать так, то всё время себя одёргивал, говорил себе, что ведь там, за пограничным постом на «Белорусской», живут точно такие же, как я, люди, ровно с теми же мыслями. И как только они кончают враждовать, оказывается, что все они сделаны из того же мяса и костей: и какие-то опереточные фашисты на «Пушкинской», и мастеровые на «Кузнецком мосту», и белые воротнички Полиса, и анархисты на «Войковской».
– Куда мы денемся с этой подводной, вернее, подземной лодки, – так говорил уже сам Владимир Павлович об окружавших нас людях.
Я хотел подавить в себе чувство брезгливой ненависти к этим человеческим существам, потому что знал, что оно родилось из страха. Один священник, пришедший из подземных храмов под Елоховской, чтобы проповедовать нам Слово Божье, говорил, что я правильно думаю. И эту ненависть нужно переплавить в любовь! Я кивал в такт его речам, но знал, что ничего переделать в любовь я лично не смогу. Не тот я материал, чтобы оказаться годным для перестройки.
Священник, шелестя ветхой рясой, ушёл в направлении занятой анархистами «Войковской», станции с непростой историей, и с тех пор его никто больше не видел. По крайней мере, мимо нас он обратно не проходил.
Уж не знаю, как и что с ним произошло, обратил ли он кого в свою веру или пожрали его в туннелях слизни. И никто не знал. «Войковскую» вообще у нас считали проклятой станцией – во-первых, из-за названия. Названа она была в честь человека, убившего последнего русского царя. |