Так что Директору делать было нечего, он это знал, и организм это знал. За очень большое жалованье Директор затворялся в кабинете и чистил ногти блестящими инструментиками затейливого швейцарского ножичка, располагая секретаршей, которая всем грубила и весь день кого-то обзванивала.
Нынешний был богатым и глупым плейбоем; он дал мэру деньги на избирательную кампанию. Все высшие чиновники в департаментах либо дали мэру деньги, либо были придворными, которые пресмыкались ради него в партийном клубе — главным образом, льстя боссу клуба, который до всяких выборов был уже тайным мэром и раздавал посты. Но нынешний Директор ничем не был обязан боссу, потому что дал деньги мэру и назначенцем был мэра, и босс вообще мало его интересовал, потому что он вообще итальянцами мало интересовался. Босс был неаполитанский джентльмен по фамилии Фиоре, председатель правления банка; тем не менее он был всего лишь итальянцем, а Директор предпочитал дружить с голубоглазыми банкирами. Свой телефон он использовал для того, чтобы уславливаться с ними о встречах за обедом, иногда о теннисе. Сам он был голубоглазым Гуггенхаймом, немецким евреем — но не из семейства знаменитых филантропов Гуггенхаймов. Фамилия была хитроумной копией (усеченной из Гуггенхаймера), а сам он — достаточно богат, чтобы сходить за одного из настоящих Гуггенхаймов, которые считали его выскочкой и отмежевывались от него. Знатность требует такта, поэтому отмежевывались так тактично, что никто об этом не знал, даже Рокфеллер, с которым он познакомился в закрытой школе «Чоут».
Этот Директор был красивый, застенчивый мужчина, молодой еще, заядлый яхтсмен; по выходным он носил кеды и дружил с династиями — Сульцбергерами и Варбургами, которые допускали его на обеды, но предостерегали от него дочерей. Он не удержался в двух колледжах и закончил третий, наняв артель для написания своих курсовых. Он был безвреден, глуповат, чтил память башковитого отца и испытывал смертельный страх перед пресс-конференциями. Не понимал ничего: лучше всего разбирался в искусстве (ему нравились ренессансные ню) и хуже всего в экономике. Если его спрашивали: «Сколько в среднем инвестирует город за день?», или: «Противоречит ли конституции взыскание городского налога с иногородних работников?», или: «Каково ваше мнение о льготах по налогам на собственность?», сердце у него подскакивало к горлу, из носа текло, и он говорил, что сейчас ему некогда и за детальным ответом пусть обратятся к заместителю по финансам. Иногда даже вызывал на помощь Путтермессер.
Если бы портрет писался оптимистический, тут бы как раз и перейти к любовной стороне жизни Путтермессер. Ее биография развивалась бы романтически, богатый молодой директор Департамента поступлений и выплат влюбился бы в нее. Она приобщила бы его к высоким материям и делу защиты советских евреев. Он оставил бы свою яхту и погоню за аристократами. Путтермессер резко прекратила бы трудовую деятельность и переехала в коттедж в хорошем пригороде.
Не бывать этому. Путтермессер всегда будет служащей в муниципалитете. Будет всегда созерцать Бруклинский мост за окном, а также любоваться великолепными закатами, вызывающими прилив религиозности. Она не выйдет замуж. Возможно, вступит в долгую связь с заместителем по финансам Вогелем, а может быть — нет.
С Путтермессер была та сложность, что она привязывалась к определенным местам.
Путтермессер работала в муниципалитете, и у нее была прекрасная мечта, мечта о Ган Эдене — слова и идею она усвоила от двоюродного деда Зинделя, бывшего шамеса из синагоги, которую давно снесли. В этой модели Райского сада, иначе говоря, загробной жизни Путтермессер, никогда не страдавшая неуверенностью в здешней жизни, еще более была уверена в своих целях тамошних. При ее слабости к сливочной помадке (другие люди ее возраста, социального положения и душевного склада переходили на мартини или, в крайнем случае, на имбирное ситро; Путтермессер же употребляла мороженое с кока-колой, презирала мятные конфеты из-за едкости, избегала соленых канапе с паштетом, скупала «шоколадных младенцев», карамели Крафта, конфеты «Мэри Джейн» из арахиса с патокой, «Милки Уэй», арахисовые козинаки и, съев их, сразу же исступленно чистила зубы — соскребала вину) — при этой невоздержанности она была худа и чужда иронии. |