И вот эта дистанцированность – в буквальном и переносном смысле – старых колышущихся вальсов закралась в подсознание Хьюма и отразилась на восприятии того, что вдруг предстало его глазам.
Вдруг на несколько секунд ему показалось, будто, поднявшись из тумана, мелодия, обретя очертания и цвет, ворвалась к нему в комнату; зеленые и синие разводы платья были как ноты, а ошеломленное лицо казалось криком; криком, зовом из далекой юности, которую он растерял или вовсе не знал. Прилетевшая из страны грез принцесса не поразила бы его больше, чем эта девочка из бальной залы, хоть он прекрасно знал ее – старшую сестру своего питомца; а бал был всего на несколько сотен метров ниже под горой. Лицо было – как бледное лицо, прожигающее сон, но не лишено выражения, как лицо спящего; потому что Барбара Трэйл удивительным образом не догадывалась о том, каким покровом красоты одета ее печальная, мальчишеская душа. Она была менее хорошенькая, чем сестра, и часто в тоске себя считала гадким утенком. На лице стоявшего перед нею человека не отразилось, однако, ничего из его впечатлений. Характерно для нее – она тут же выпалила с резкостью, мало отличавшейся от манеры братца:
– Боюсь, Том вам нагрубил. Мне ужасно неприятно. Как, по-вашему, он исправляется?
– Пожалуй, большинство сочло бы, – медленно выговорил он, – что это мне бы следовало извиняться за его обучение, а не вам за вашу родню. Мне жаль вашего дядюшку; но из двух зол приходится выбирать меньшее. Толбойз достойнейший человек и сумеет защитить свое достоинство, я же должен отвечать за своего питомца. А с ним я умею ладить. Вы за него не тревожьтесь. Он очень сносно себя ведет, когда его понимают; надо только наверстать упущенное время.
Она слушала – или не слушала – с обычной своей задумчивой морщинкою на лбу; она села на предложенный им стул, очевидно, не замечая этого, и разглядывала дикие диаграммы, очевидно, их не видя. Да, очень возможно, что она его совсем не слушала; потому что она вдруг брякнула нечто совсем не вяжущееся с его словами. Правда, такое с ней бывало; и в отрывочности ее речей было куда больше смысла, чем подозревали многие. Так или иначе, она вдруг сказала, не поднимая глаз от нелепой диаграммы:
– Я сегодня видела одного человека; он шел в резиденцию. Большой, с длинной светлой бородой и с моноклем. Вы не знаете, кто он? Жуткие вещи говорил про Англию.
Хьюм поднялся на ноги, держа руки в карманах, с таким видом, будто сейчас присвистнет. Посмотрел на Барбару и сказал тихо:
– Ага! Так он снова выплыл? Ну быть беде! Да, я его знаю – его называют доктор Грегори, но я думаю, он родом из Германии, хотя часто сходит за англичанина. О, это буревестник! Где он – там всегда беспорядки. Кое-кто считает, что нам самим не мешало бы его приручить; думаю, в свое время он предлагал свои таланты нашим властям. Он малый ловкий и знает про них много всякой всячины.
– И вы считаете, – отрезала она, – что я должна верить этому господину и всему, что он нес?
– Нет, – сказал Хьюм. – Я бы не стал ему верить; даже если вы и поверили всему, что он нес.
– Как это? – спросила она.
– Откровенно говоря, я считаю его законченным негодяем, – сказал учитель. – У него отвратительная репутация по части женщин; не стану входить в детали, но дважды он сидел в тюрьме за дачу ложных показаний. Я говорю только одно: во что бы вы ни поверили – не верьте ему.
– Он посмел сказать, что наше правительство нарушило свое слово, – сказала негодующая Барбара.
Джон Хьюм молчал. Почему-то это его молчание ей показалось тягостным; и она выпалила:
– Господи! Да скажите вы хоть что-нибудь! Он же посмел сказать, что во время экспедиции лорда Джеффри кто-то убил ребенка! Ладно, пусть называют англичан холодными, черствыми и вообще! Это распространенный предрассудок. |