Кир Филарет был краток: мне предстояло немедленно отправиться в Суздаль, чтобы лично удостовериться в смерти дочери Годунова.
В последние месяцы она чувствовала себя плохо, о чем сообщила в письме царю Михаилу, попросив похоронить ее в Троице, рядом с отцом. Душеприказчиком своим она назначила боярина Никиту Вельяминова-Зернова Обинякова.
– Мы должны знать, как умерла царская дочь, – сказал патриарх. – И поторопись, Матвей: иногда факты гниют, как люди.
Филарет что-то недоговаривал. Возможно, патриарх располагал информацией, которая и заставила его в нарушение всех правил задержать похороны инокини Ольги и отправить меня в Суздаль, но делиться своими подозрениями он не стал.
А подозрения, похоже, были весомыми – недаром же мне было велено скакать без задержки, меняя лошадей на ямских станциях не в обычном порядке, а «по слову и делу Государеву».
– А что грек? – спросил я. – Facit hoc scire?
– Scit sed non intelligere, – с усмешкой ответил кир Филарет. – Пусть пока так и будет.
Речь шла об архиепископе Суздальском и Тарусском Арсении Элассонском, который прибыл из Греции во времена Годунова, чтобы участвовать в избрании первого патриарха всея Руси Иова, остался в Москве, возлагал шапку Мономаха на Лжедмитрия I и корону на Марину Мнишек, претерпел немалые беды во время Смуты, а в мае 1613-го поставил свою подпись на грамоте об избрании на царство Михаила Федоровича. В общем, этот грек был типичным русским интеллигентом нашего времени, который добросовестно заблуждался, раскаялся и стал служить власти верой и правдой.
Если я правильно понял Филарета, у меня не было нужды встречаться с Арсением.
Как и у всякого мужчины, который впервые садится на лошадь в пять лет, мозоли на моих бедрах, от паха до колен, твердостью не уступали булату, но бешеная скачка на протяжении тридцати немецких миль, то есть двухсот русских верст, стала серьезным испытанием для моего организма, который пришел в себя только после кружки перцовки и вареной говядины, поданной кабатчиком на куске хлеба.
Через полчаса я был готов к делу.
Перепуганные монахини и вовсе помертвели, прочитав царскую грамоту, которая давала мне право осмотреть покойную, если потребуется, «в ее телесном естестве».
Выставив у дверей караул, я спустился в погреб, где на плите льда, присыпанной песком, покоилось в открытом гробу тело инокини Ольги, освещенное тусклой свечой.
Повесив фонарь на крюк, вбитый в низкий сводчатый потолок, я склонился над телом.
В простом гробу лежала сморщенная старушка, укрытая до подбородка шитым покрывалом. Она умерла, достигнув почтенного возраста – сорока лет, но выглядела на все сто. В щелке между приоткрытыми губами виднелись волокна пакли, которой ей набили рот, чтобы щеки не казались такими впалыми. Брови, сходившиеся на переносье, поредели и уже не придавали лицу весело-сердитого выражения, которое когда-то сообщало ей такую пикантность. Руки ее были сложены крестом на груди, но, вопреки обычаю, левая лежала поверх правой, сжатой в кулак. Пальцы правой руки были поцарапаны – похоже, монахини пытались разжать кулак, но им это не удалось.
Я помнил ее совсем юной: она была статной, полнотелой, ее пышная красота восхищала русских, но не иностранцев, отмечавших только необыкновенную белизну ее кожи, крошечные ступни и пышные черные волосы, лежавшие крыльями на плечах. Отец дал ей хорошее образование, но все его попытки выдать Ксению замуж потерпели неудачу.
А вскоре после смерти Бориса Годунова царская дочь, неосторожный взгляд на которую когда-то расценивался как государственное преступление, стала одной из множества жертв великой Смуты.
У нее на глазах убили мать и брата, а ее Лжедмитрий сделал своей наложницей. |