Это, он сказал, он должен сделать. Полет на один день, утром туда, вечером обратно. Он рассказал, как приехал к маленькому дому в грустной части города, где, сказал он, стоит в воздухе едкий запах, горький горелый запах. Он ей рассказал, как отец Джереми Петта, награжденный морпех, ни разу не взглянул ему в глаза во время разговора, хотя Труитт выразил свое глубочайшее сочувствие и глубочайшее уважение к молодому человеку, который потерял дорогу.
Отец Джереми Петта не разжимал правого кулака, у него даже костяшки побелели. На левой руке не хватало трех пальцев. Он был сержантом морской пехоты, участником «Бури в пустыне» в девяносто первом. Мать Джереми Петта, сказал Труитт жене, надела на лицо непроницаемую маску, и когда ходила, то будто прилипала к стенам, и раз или два она оказалась на стуле, где несколько секунд назад ее не было, или же вот только что она была видна в дверях — и вдруг ее там нет.
Она в совершенстве овладела искусством становиться невидимой.
«Спасибо, что заехали», — сказал в дверях отец Джереми Петта, но запавшие глаза смотрели на клочок земли, где не было травы.
Кейт лежала на подушке, глядя в темноте на мужа.
— Я думаю, можем выбраться в аэропорт пораньше.
Он кивнул, но почти незаметным движением.
— Хочешь, расскажу одну вещь? — спросил он.
Она сказала, что хочет, конечно.
— Про городок Стоун-Черч, — сказал он. — Все время в голове вертится. Уже пару дней.
Он ей изложил историю, рассказанную Ариэль. История взволновала Кейт, и Тру непонятно было, как ей рассказать остальное — про Коннора Эддисона и так далее, но чувствовал, что он как ее муж и как самый близкий друг должен будет в свое время это сделать. Она ведь тоже ему самый близкий друг.
— Стоун-Черч, — повторил он. — Правда, поразительная история? Просто неимоверная. Вдруг когда-то, бог его знает когда, человек тридцать — сорок вышли на дорогу, ведущую прочь от Стоун-Черч…
И, говорил он, не поразительно ли будет, если они вдруг вылезут — все в синяках и порезах от цепей и проволочных заграждений, и на них старые наряды, но совсем не маскарад, и они моргают на солнце, которое вообще забыли, что когда-то видели, потому что вся их жизнь кажется им дурным сном… Они идут по дороге, в этот далекий день будущего, и с ними старый доктор, и большой медведь-шериф, а его поддерживает тоненькая китаянка, и четверо головорезов Гражданской, которые приехали подраться, а попали снова на войну, и пара проституток, у которых еще французские духи не выветрились, и неотесанные мужики, и их неотесанные жены и дети. И прямо между ними, в самом центре, идут двое мальчишек, женщина, которая много вынесла, и полубессознательный проповедник, несущий тельце девочки, завернутой в его собственный пиджак.
Дурной сон, думают они. Кошмарный сон о кошмарном мире. Вроде как заснуть в одно мгновение и проснуться, ничего не соображая, не понимая, где ты. И это не проходит, а тянется и тянется. И быть может, они держатся вместе, пытаясь найти дорогу из кошмара, а у проповедника больше, чем у всех, причин двигаться самому и побуждать двигаться других. Самая главная причина: вопреки всему этому туману и безнадежности — дать своему ребенку христианское погребение.
Не удивительно ли было бы, говорил Тру, если бы, когда все эти люди пробирались по стране, где нет ни горизонта, ни компаса, ни солнца и ни луны, вышел вдруг из сгущения тьмы некто, увечный и болезненный, и треснувшими губами прошептал бы: «Идите за мной».
И что за дорога это была бы? Откуда и куда? Через неведомые равнины, через пустынные горы и долины, где клубятся тени? И время теряет смысл, время перестает существовать. Некоторые могут отпасть или уйти, или их сманят на другие тропы, и они пропадут. |