Люди, с которыми она так неразумно поторопилась связать жизнь, были, в сущности, совсем неплохими. По крайней мере не чудовищами, от которых следовало бежать очертя голову. Но разве виновата она, хоть и корила себя, обзывая моральным уродом? Повинна разве в том, что семейный совершенно обыденный быт день за днём разъедал её душу невыносимым отвращением? Сверхчеловеческая мечта, заливавшая слёзами и кровью всю мировую поэзию, пленительная ложь, которую не уставали сладко нашёптывать кинофильмы и книги, — всё обернулось волчьим капканом. Любовная лодка и впрямь разбилась о быт, как гениально прочувствовал поэт за минуту до рокового выстрела.
Светлана Андреевна и сама в иные мгновения была готова умереть, а если не умереть — она безумно этого боялась, — то напрочь стереть память, как стирают записанные на магнитной ленте слова.
По счастью, “неудачный эксперимент номер два”, как назвала она потом свою вторую попытку, излечил от опасных крайностей и порождённых романтическим ослеплением иллюзий. Право, это была настоящая шоковая терапия, но Светлана Андреевна имела все основания благодарить судьбу за такой урок.
Когда она, не без мучительной внутренней борьбы, объявила мужу, что покидает его, тот сначала схватился за сердце, затем разрыдался и пополз по полу, исступлённо ловя и целуя её ноги. Ей стало страшно до нервной дрожи. Она испытывала настолько мучительное ощущение вины и жалости, что втайне дрогнула. Было до омерзения стыдно за свою бесчувственность, чёрствость и за это его унижение, пятнавшее их обоих. Она была готова на всё, чтобы только он перестал ползать. До сих пор непонятно, какая сила помогла ей тогда устоять. Ночь прошла в обоюдной тяжёлой бессоннице, с питьём капель и курением на балконе, когда весь город спит и в тёмных окнах противоположного дома слепо таращится безнадёжный рассвет. Им обоим он принёс головную боль, наполненное скрытой тоской отчуждение и трезвость, глухую к своему и чужому страданию. И хотя Светлана никогда не пробовала снотворного, она совершенно точно знала, что именно так даёт знать о себе успокаивающее похмелье. Она уходила из своего, нет, из его дома, как уходят из жизни. Не к неведомому любовнику, в чём он ревниво подозревал её, а именно никуда, в белый свет, чтобы забиться в укромную щель, отлежаться, прийти в себя, зализать раны.
И когда она уже стояла у распахнутой двери, а к её ногам, как сиротливые щенки, жались чемодан и футляр с микроскопом, ей дано было испить свою чашу до дна.
— Может, оставишь? — спросил он, держа её неживые руки в своих. — Ведь скоро очередь на машину подойдёт… — И дабы стало понятнее, о чём говорит, сжал ей пальцы так, что она почувствовала боль от кольца. И эта боль, а совсем не слова, подсказала Светлане, что он говорит о фамильном бриллианте, оставшемся ей от матери.
Она задохнулась, прислонилась, чтобы не упасть к косяку, и медленно, как тесную перчатку, стащила перстенёк. Крикнуть: “Нет!”, послать ко всем чертям не смогла — язык окаменел и не ворочался. Как в замедленной съёмке сняла, опустила в распахнутую ладонь и шагнула через порог, толкнув каблуком тут же захлопнувшуюся дверь. Только гулкое эхо прокатилось по затянутым сеткой пролётам. До конца сыгранная, хоть и при пустом зале, королевская роль. Отзвук оваций на лестничных клетках.
Как она ненавидела себя за то, что не швырнула колечко прямо в лицо! Как себя презирала за то, что она такая, как есть, и уже не переменится до самой могилы. Роняя злые слезинки, отворачивая слепое, так подурневшее лицо от редких прохожих, она думала тем ранним и знобким утром о лисе, которая, чтобы вырваться из капкана, отгрызла собственную лапу. Отвлекала себя этим образом, искала оправдания перед собственным беспощадным судом, отдалённо зная уже, что не только уцелела, но и вылечилась раз и навсегда.
Рунова очнулась от дрёмы, когда поезд уже стоял и её спутники стаскивали с полок гремящие жестяными банками рюкзаки. |