Режиссеру было от него что-то нужно, однако дельце не выгорело, только и всего. Должно быть, он Фэй и искать-то не стал. Засранцы из Голливуда всегда говорят что-нибудь в таком роде, потому что доброе слово и кошке приятно, а не стоит оно ни гроша.
Он задумался о проклятом ноже для резки линолеума. Именно это вещественное доказательство, должно быть, и оказалось решающим, именно оно убедило присяжных в том, что Дюйм и впрямь убил этих трех женщин, сколько он ни объяснял им, что потерял нож за пару недель до предполагаемого убийства. Во всяком случае, ему казалось, что он его потерял. В камере ему иногда снилось, где и как потерял он нож, но, проснувшись, он никогда не мог вспомнить деталей.
И вот он лежит, ломая себе голову надо всем этим. Как будто плывет в тумане. И знает, что этот итальяшка из Нью-Йорка, этот Мачелли пялится на него во все глаза.
– Чего ты пялишься на меня, Мачелли?
– Я не пялюсь.
– Думаешь, я не вижу, что пялишься?
– Просто думаю, каково тебе покажется на воле.
Дюйм и не подумал улыбнуться, но когда он произнес: "Да уж", по голосу можно было предположить, будто он ухмыляется во весь рот.
– А чем собираешься заняться на воле?
– Буду вести себя как положено. Устроюсь мыть машины. Пойду на вечерние курсы, а потом стану автомехаником. Я так просто не пропаду.
– Нет, что ты собираешься делать на самом деле?
Янгер наконец повернулся лицом к сокамернику и тюремным шепотом сообщил:
– Во-первых, напьюсь. Затем возьму бабу и затрахаю до полусмерти. Затем разыщу жену и спрошу, почему она не навещала меня, почему она меня, на хер, бросила. А потом поищу тех сукиных детей, которые меня подставили, и поквитаюсь с ними за пятнадцать лет на нарах.
Глава седьмая
Они лежали на кровати, но не в кровати – в спальне у Свистуна, в его шатком домике, нависшем над дорогой на Кахуэнгу. Не под простынями. Не голые. Просто лежали на неразобранной постели, разувшись, но не раздевшись, откинув головы на подушки, уставившись в потолок и переговариваясь вполголоса в ленивых лучах заката.
– Почему же ты не вернулась пораньше? – спросил он.
Она промолчала.
– Почему ты не вернулась после того, как Нигера упрятали окончательно?
– Я же тебе рассказывала.
– Расскажи еще раз.
– Я разонравилась городу, а город разонравился мне.
– А не из-за меня? Я хочу сказать: не из-за того, как я глядел на тебя в зале суда, не зная, что сказать?
– Нет. Этот суд уничтожил меня. Мысль о том, с каким мерзавцем я жила, меня раздавила. Вот почему я так и не смогла полюбить своего ребенка.
– Ты опять плачешь? – спросил он, хотя ни рыданий, ни всхлипов не услышал. А лица ее Свистуну не было видно в частично затененной комнате. -Если ты не хочешь говорить об этом…
– Я и не говорить об этом тоже не могу, – ответила она. – Может быть, если бы я выговорилась как следует сразу после того, как все произошло, я бы не пристрастилась к бутылке.
Он крякнул так, словно его сильно ударили по животу.
– Мне не перед кем было выговориться, вот я и стала пьяницей. Я понимала, что я нужна своему малышу, а все равно стала.
– Я тебя слушаю.
– Мне постоянно хотелось рассказать кому-нибудь всю историю, потому что я надеялась, что мне смогут помочь понять ее. Я хочу сказать, я же прибыла сюда, полная надежд, одержимая великими планами, и втюрилась в обыкновенного горца, так, по крайней мере, мне тогда казалось, в обыкновенного горца с необыкновенными глазами.
Он лежал рядом с ней, практически не соприкасаясь, одержимый желанием, какого не испытывал уже давно, – желанием раздеть эту женщину, раздеть Фэй и привлечь ее к себе хотя бы для того, чтобы убедиться, что их тела могут реагировать Друг на друга с прежней остротой. |