Бернет был модным духовником, он извлекал моральный капитал из встреч с теми, кто сам к нему тянулся, — сначала это была мисс Робертс, а затем и Рочестер. Завзятые острословы относились к нему в полном соответствии со стихотворной строчкой Отуэя: «Прокравшийся ко мне в мой скорбный час». Его, сама по себе вполне логичная, лояльность властям после революции, его курс поведения, выбранный себе в образец Дорсетом и Сидли, довели нелюбовь к Бернету до уровня истерии, что выразилось, в частности, в таких строках анонимного автора:
Но более чем двести пятьдесят лет спустя, зная о Рочестере и о его родителях то, что мы знаем сегодня, к книге Бернета надо отнестись по-другому: она не просто заслуживает доверия, она более чем убедительна. Большая ее часть написана в форме диалога: Рочестер высказывает свои претензии к христианству как к религии, а Бернет на эти претензии отвечает. Дело происходит осенью 1679 года, и действие развивается весьма драматично. Рочестер по-прежнему отрицает если не существование Господа, то Его миссию Судии — и делает это с блеском. Впервые в жизни он формулирует идеи, которые скорее могут быть проведены по ведомству объективного идеализма, а возражает ему искушенный в спорах диалектик. Роли в диалоге распределены не поровну: на долю Рочестера приходятся всего триста две строки, на долю Бернета — тысяча шестьсот семьдесят одна. Это поединок бойцов разных весовых категорий: Рочестер пробует провести атаку то оттуда, то отсюда — и всякий раз вместе со всеми своими аргументами оказывается отброшен далеко в сторону. И каков же окончательный результат?
В итоге всех наших собеседований, сообщил он мне, он понял, что пороки и безбожие столь же чужды человеческому обществу, как вырвавшиеся на волю хищные звери. И поэтому он преисполнился твердой решимости в корне переменить жизнь; стать собой настоящим и истинным; прекратить божбу и антирелигиозное кощунство; почитать Творца и молиться Ему; и хотя он так и не смог принять христианство безраздельно и полностью, не намеревается впредь посягать на его основы свободной игрой ума, равно как и подстрекать к этому кого бы то ни было другого. Человек безупречной добродетели, много говоривший с ним в последние месяцы его жизни, заверил меня в том, что не раз слышал от него, что он счастлив был бы уверовать и никогда не прекратит надеяться на это.
Бернет одержал только частичную викторию, да и та досталась ему лишь после долгой битвы. Излагать систему его аргументации не имеет смысла; практически то же самое скажет в наши дни любой хорошо образованный интеллектуал из числа приверженцев англиканской церкви. Куда интереснее доводы Рочестера; они проливают четкий свет на то, что большинство людей традиционно хранит во мраке и в секрете.
Что касается морали, то он признал необходимость ее поддержания как в деле успешного управления миром, так и для сохранения в нем душевного здоровья, дружбы, да и самой жизни, и глубоко устыдился своего поведения в былые дни — главным образом потому, что он тогда добровольно превратился из человека в хищного зверя, причинил боль своему телу и навлек на него недуги, а также погубил собственную репутацию, а вовсе не потому, что в глубине души почувствовал высшую — и не соприродную человеку — сущность… Он вывел для себя два правила морали: не делать ничего, что могло бы повредить, во-первых, ближнему, а во-вторых — его собственному здоровью; что же касается наслаждений и их поиска, то это вполне допустимо как удовлетворение наших естественных аппетитов в той мере, в какой оно не противоречит двум вышеизложенным правилам. Он отказывался поверить в то, что стремление к наслаждениям заложено в нас только как испытание, на которое мы должны ответить воздержанием и отказом; вино и женщины, утверждал он, должны быть широко и повсеместно доступны.
Это был первый интеллектуальный вызов Рочестера, первая попытка найти нравственное оправдание собственной жизни, — и ответ священника оказался развернутым и детализированным. |