Изменить размер шрифта - +
Безмятежное спокойствие Евы, созерцающей свою наготу, знающей, что она непреложно, вековечно желанна. Нет, за два года разлуки я ничего не забыл. Я залпом выпил бурбон. И в эту минуту вернулся слегка вспотевший Тиссеран. Он о чем-то спросил меня: кажется, хотел узнать, нет ли у меня видов на эту девушку. Я не ответил; я чувствовал, что меня вот-вот вырвет, у меня стояло; в общем, мне было совсем скверно. «Извини, я сейчас…» – и направился в туалет. Закрывшись в кабинке, я засунул два пальца в рот, но рвота была до обидного скудной. Потом я стал мастурбировать, это у меня получилось лучше: сначала я, конечно, подумал о Веронике, но затем представил себе просто влагалище, и дело пошло. Семяизвержение случилось через две минуты; и я обрел твердость и уверенность.

Я вернулся в зал и увидел, что Тиссеран завел разговор с лже-Вероникой; она смотрела на него спокойно и без отвращения. Эта девушка было просто чудо, на ее счет можно было не сомневаться; но мне было все равно, я уже разрядился. В том, что касалось любви, Вероника, как и все мы, принадлежала к загубленному поколению. Когда-то прежде она, несомненно, способна была любить. И, надо отдать ей справедливость, хотела бы обладать этой способностью и сейчас, но это было уже невозможно. Любовь, как редкое, позднее тепличное растение, может расцвести лишь в особом душевном климате, который трудно создать и который совершенно несовместим со свободой нравов, характерной для нашей эпохи. В жизни Вероники было слишком много дискотек, слишком много любовников; такой образ жизни истощает человеческое существо, причиняет значительный и невосполнимый вред. Любовь, то есть невинность, способность поддаваться иллюзии, готовность сосредоточить стремление к особям противоположного пола на одном, любимом, человеке, редко сохраняется в душе после года сексуальной распущенности, а после двух – никогда. Когда в юном возрасте сексуальные связи сменяют одна другую, человеку становятся недоступны сентиментальные, романтические отношения, и очень скоро он изнашивается, как старая тряпка, напрочь теряя способность любить. А дальше живет, как и положено старой тряпке: время идет, красота блекнет, в душе накапливается горечь. Начинаешь завидовать молодым, ненавидеть их. Эта ненависть, в которой никто не отваживается признаться, становится все лютее, а потом слабеет и гаснет, как гаснет всё. И остаются только горечь и отвращение, болезнь и ожидание смерти.

Мне удалось сторговаться с барменом: за семьсот франков он дал мне бутылку бурбона. На обратном пути я натолкнулся на двухметрового электрика в комбинезоне. «Эй, приятель, у тебя что-то не так?» – участливо спросил он. «Сладкий мед нежности людской…» – ответил я, глядя на него снизу вверх. В зеркале мелькнуло мое отражение: лицо искажала противная гримаса. Электрик печально покачал головой; а я с бутылкой в руке двинулся через зал, но, не дойдя до цели совсем немного, споткнулся и растянулся на полу. Никто не помог мне подняться. Я видел, как надо мной дергаются ноги танцующих; очень хотелось рубануть по ним топором. Свет невыносимо бил в глаза; это был ад.

За нашим столиком сидела молодежная компания, должно быть школьные друзья и подружки лже-Вероники. Тиссерану пришлось потесниться: он храбрился, но ему все реже удавалось вставить слово, а когда один из парней предложил оплатить всем выпивку, стало ясно, что он имел в виду всех, кроме Тиссерана. Он было встал, попытался поймать взгляд лже-Вероники – но безуспешно. Тогда он снова плюхнулся на стул; он сидел, погруженный в себя, и даже не заметил моего появления. Я налил себе еще бурбона.

Так, не двигаясь, он просидел примерно минуту, потом вдруг приободрился – очевидно, это было то, что иногда называют «энергией отчаяния». Он вскочил, чуть не задев меня, и пошел к танцующим; он выглядел веселым и полным решимости; но красивее от этого не стал.

Не задумываясь, он вплотную подошел к блондиночке лет пятнадцати, очень сексуальной.

Быстрый переход